Адриан ван де Венне. «Ловля душ», 1614 год

Четвертая душа.

Правильно ли Аристотель и Платон просчитали человека

Почему коллективный человек легко меняет свою картину мира, когда у власти появляются «новые идеи»?

Перемены в сознании и жизни человека напрямую зависят от того, какая у него картина мира. И каким образом она получена.

Для индивидуума, который создал свою картину мира сам и нашел собственные способы убедиться в ее правомерности, будет почти невозможным отказаться от этих позиций только в силу того, что внешний сюжет существования изменился. В ином случае он перестает быть индивидуумом. Да, его представления, конечно же, могут трансформироваться, и весьма значительно, но все перемены он пропускает через себя, и это занимает достаточно времени — как всё, что связано с рефлексией и пониманием.

Однако далеко не каждый создает картину мира самостоятельно. Гораздо чаще люди пользуются представлениями, что находят в готовом виде в окружающем их социуме, и теми, что нисходят к ним от особо авторитетных источников — от власти. Пользуясь расхожими образами и оценками, люди довольно легко меняют свою картину мира, если меняется настрой их окружения или у власти появляются «новые идеи».

Коллективный человек, живущий и думающий по заданному сюжету, перестраивает себя без особых сложностей в соответствии с новым поворотом существования.

Правда, есть один существенный нюанс. Коллективный человек может казаться внутренне пустым и потому способным практически к любой форме конформизма — но это так лишь отчасти. Если он действительно пуст на уровне идей и отвлеченных смыслов, то на уровне, который греческие философы называли «природой души», всё же имеет определенную предрасположенность. И если сюжетный поворот будет не по уровню его «природы» — например, слишком сложен для усвоения, — то коллективным человеком он будет отторгнут.

* * *

По классическим философским представлениям греков, природа людей не гомогенна. Природу как внутреннюю расположенность человека Аристотель и Платон называли «душой» и выделяли в ней три части. Вернее, речь шла о трех принципиально различных «душах».

У Аристотеля это — растительная, животная и разумная. Первая занята выживанием и размножением, вторая — межвидовой и внутривидовой конкуренцией, борьбой за признание и территорию, а третья — пониманием и созерцанием, а также соразмерностью первопричин и следствий. У Платона «души» носят несколько другие определения: вожделеющая, яростная, разумная — но суть та же.

Платон. Фрагмент фрески Рафаэля Санти «Афинская школа», 1509–1511 гг.

Платон. Фрагмент фрески Рафаэля Санти «Афинская школа», 1509–1511 гг.

В человеке присутствуют все три, но они далеко не равномерно проявлены. Меньше всего люди знакомы с «душой разумной», самой не очевидной из всех, хотя при должном внимании она обнаруживается, а при правильном развитии — усиливается. Однако большинство предпочитает не заглядывать в себя так глубоко и обходится тем, что дают им первые две. Большинство обходится самым очевидным, не требующим особого понимания и, со своей точки зрения, самым естественным.

* * *

В переводе на неметафизический язык качества античных «душ» можно соотнести с основными потребностями людей: выживание, признание, понимание.

Когда коллективная идентичность утверждается через какой-либо сюжет, то это происходит в соответствии с одной из «душ». Френсис Фукуяма в своем «Конце истории» утверждает, ссылаясь также на философию истории Гегеля, что преимущественной потребностью, более всего активирующей исторические процессы, является «признание» — или же «животное» или «яростное» начало души. С этим сложно спорить, поскольку большинство самых известных и самых влиятельных мировых событий рождались из «жажды признания», из «ярости», что и делает человеческую историю столь неразумным и увлекательным зрелищем.

Заметно являет себя и «растительное», «вожделеющее» начало души. С одной стороны, люди устают от рисков, которые несут чрезмерные амбиции, и хотят просто получать удовольствие от «земных благ». А потому, вовсе не отказываясь от амбициозности, ограничивают область признания приумножением и потреблением вещей материально-экономического уровня. Им этого вполне довольно, они не грезят о том, чтобы оставить «след в истории».

С другой стороны, если жизненные условия «растительных душ» настолько плохи, что речь идет о физическом выживании, то им не до желания быть признанным и вознесенным. Здесь, как правило, не возникает и мысли о чем-то большем, чем о потребностях самого простого, физиологического порядка.

* * *

Но от «растительной» души очень короток переход к «животной» — ибо воля к материальному приумножению рано или поздно упирается в жизнестроительный вопрос о владении ресурсами. И у кого-то включается «яростное» начало: почему ресурсами владеем не мы — ведь никто, кроме нас, не может распорядиться ими так достойно и с такой выгодой? Или по-другому: если мы владеем ресурсами, значимыми для всех, то почему бы нам не получить признание относительно и прочих вещей? К чувству «ярости» почти сразу подключается чувство «попранной справедливости», дальше возникает сюжет об «исторической справедливости», в обретении которой видится священный долг всех и каждого.

Впрочем, историческая справедливость предназначена главным образом для самой многочисленной и самой непреуспевающей части социума. С ее помощью происходит столь необходимая для «яростных» сюжетов массовая мобилизация. И в ней почти без остатка растворяется то непосредственное чувство отсутствующей справедливости, что сопровождает повседневную жизнь большинства. При хорошо управляемом сюжете массовая мобилизация по «яростным» и «животным» мотивам может быть весьма длительной, а последствия ее — катастрофичными.

Может показаться, что если удовлетворить «растительную душу», а связанные с ней жизненные контексты привести к процветанию, то это избавит социум от нужды переходить в опасную «животную» фазу. На этом строил свою концепцию и Френсис Фукуяма, будучи уверенным, что социально-экономическая эволюция, воплотившись в универсальный сюжет о продвинутом товарном потреблении и бесконфликтной, «спокойной» демократии, — это естественный ход вещей, неизбежно ведущий к концу многовековой борьбы за признание с ее «яростью».

Френсис Фукуяма. Истточник: Википедия

Френсис Фукуяма. Истточник: Википедия

Но выяснилось, что замена «животного» тренда на «растительный» — это определенно не «эволюционный прорыв», не прогресс. Это лишь замена одной архаики на другую. Мечи не перековались на орала, и «животная» часть души никак не преобразовалась. И через некоторое время отчетливо дала о себе знать.

Как в начале ХХ века, когда российский мир выплеснул наружу угнетенную «животность» масс и построил бескомпромиссное и безжалостное государство, так и в начале века XXI «русский мир» оказался передовым фронтом «животной души».

Доселе небывалая привлекательность «русской идеи» и «русского мира» объяснимы, в первую очередь, воплощенной потребностью «вставания с колен» для той «животной», «яростной» части человека, что в принципе не удовлетворяется «растительной» пищей.

Во всех исторических перипетиях между «животной» и «растительной» душами не исчезало влияние «разумной» души. Наверное, оно не было прямо мотивирующим. Познание отвлеченных начал и следование им — так представляли себе «разумную жизнь» греческие философы, а затем и вообще все те мыслители, кто поднимался над миром «корысти и ярости». Увлечься этим всерьез способны лишь единицы. Для социального большинства и политических сил, что его представляют, «разумная жизнь» всегда оставалась хотя и дистанцированно уважаемой, но утопической проекцией.

Тем не менее разумные основания всегда служили фактором сдерживающим, фактором баланса. Даже далекое от философии большинство смотрело на «мир идей», на универсальную этику как на вещь полезную, не дающую превратиться под воздействием «растительной» и «животной» души в бессмысленный планктон или в яростных зверей. Впрочем, время от времени всё же превращалось.

* * *

Перемены последнего десятилетия в самых разных частях мира — это процесс, под воздействием которого социализированные индивиды заметным образом превращаются или в «планктон», или в «зверей». Что знаменуется повсеместным исчезновением универсальных смысловых и этических начал из сознания людей и тех политических сил, что их представляют. Как будто «мир идей» перестал считываться — даже на уровне гипотетических утопий. Причина этому, с одной стороны, в разрастании массового общества, где власть «растительных» и «животных» мотивов сознания и поведения стала практически тотальной. Это не только самые архаичные, но и самые доступные и понятные для большинства мотивы. Если ставка делается на волю и сознание большинства, то архаизация неизбежна.

С другой стороны, заметным образом проявился еще один паттерн человеческой души, о котором не упоминали Платон с Аристотелем. Нечто, не связанное ни с выживанием, ни с борьбой за признание, ни с разумом. Этот паттерн, очевидно, имеет весьма древние корни, но далеко не всегда заметен.

* * *

В середине июля в Новосибирске прошла сильная буря, повалившая, сломавшая и даже вырвавшая с корнем немало больших деревьев. Спустя день на прогулке по городскому парку случайно услышал разговор между проходящими мимо отцом и сыном:

— Еще пара таких ураганов… — начинает отец.

— …И здесь не останется ни одного дерева! — подхватывает сын примерно лет 16 от роду и весело при этом смеется.

Услышанное навело на некоторые мысли. Такая вот, кажется, неадекватно радостная реакция на случившиеся разрушения и от предвкушения последующих встречается нередко. Люди воспринимают деструкцию не то чтобы как откровенно желательное, но как некий естественный порядок вещей. Всё, что так или иначе связано с вторжением сил, вызывающих разрушение, слом, исчезновение, закрытие, — это норма.

Аристотель. Франческо Айец, 1811 г.

Аристотель. Франческо Айец, 1811 г.

Можно, если приписать таким людям стоическую философию, предположить, что в таком отношении проявляется их принципиальная непривязанность к бренному миру, счесть это своего рода апокалиптическим фатализмом. В стиле Екклесиаста: «…и это пройдет». Но нет, ибо в отношении собственных бренных тел, семейного круга и собственности у них привязанность самого непоколебимого характера. А что касается всего остального — мира, людей и различных идей, придающих смысл человеческой жизни, — насчет этого нигилизм. Это люди-нигилисты, и, если начистоту, ряды их неисчислимы.

Всё, что дальше их вытянутой руки, — это источник тревоги, источник всего непонятного. А потому — под подозрением и отвергается. Мир чужой для таких людей. Когда где-то случается деструкция, что-то рушится и исчезает — это готовый повод для их торжества: мы ведь всегда знали, что с миром что-то не так! Когда не оправдывает себя какое-то идиллическое ожидание, когда свободная воля сталкивается с непреодолимой преградой, эти люди говорят: мы знали, что тем и закончится, так и должно быть!

Да, есть то, что они одобряют и приветствуют. То, что поддерживает их маленькие миры в изоляции от большого мира, от больших идей и избытка свободы. Что не пускает к ним большой мир, а их — к большому миру. Еще им очень нравится, когда кто-то дает им повод уважать и гордиться собой — ничего не меняя в жизни их мирков. В этом случае они не против больших идей, но только таких, что оставляют в неприкосновенности всё привычное и знакомое.

Нигилисты с большой идеей — звучит оксюмороном, но такое случается совсем нередко. Надо лишь помнить, что речь идет не об идее из «мира идей», а о рукотворных идеях, идеях-суррогатах, которые и произведены ровно для того, чтобы дать им повод для гордости и самоуважения. Все «большие идеи», которыми пользуются массы людей-нигилистов, имеют исключительно рукотворное происхождение и исключительно прикладное назначение. Как у Пелевина: «Напиши мне, Вован, такую русскую идею, чтоб я любой суке из любого Гарварда мог в пять минут задвинуть: тыр-пыр, восемь дыр, и нефиг так глядеть!»

* * *

Нигилист даже с «большими идеями» — это «маленький человек». Особенно когда сидит на больших идеях, которые и создаются с тем, чтобы утверждать и закреплять человека в его скромном размере.

Это, по сути, тот «маленький человек», которым так озабочена была классическая русская литература. Поначалу это ранимое и трепетное существо, весьма болезненно переживающее, когда диалектика мира бесцеремонно проезжается по тонким струнам его души. Дальше у него возникает выбор: или прислушиваться к своим «тонким струнам» и развивать свою собственную «внутреннюю музыку» и быть готовым к страданию — или же забыть о музыке и принять существование как выживание и конкурентную борьбу, уверяя себя: «такова жизнь на самом деле». Во втором случае поводов для страдания не делается меньше, но оно перестает быть особо болезненным. А со временем становится явлением фоновым. Таковое у Гончарова в «Обыкновенной истории» разобрано досконально.

Всё всегда сводится к этому выбору, к развилке, перед которой оказывается каждый. И каждый, хотя бы и смутно, помнит, когда и что выбрал.

«Умерший перед Богом». Миниатюра Мастера Рогана из часослова «Большие часы Рогана», XV век

«Умерший перед Богом». Миниатюра Мастера Рогана из часослова «Большие часы Рогана», XV век

Самый расхожий вариант, самая частая трансформация «маленького человека» тоже описаны в русской классике — это «подпольный человек». Такой, который до крайней меры сосредоточен вокруг своего телесно-социального бытия, а всё прочее или не видит совсем, или же почитает за бессмысленный шум. Такой, который, как у Достоевского, при выборе «свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить?» — не сомневаясь, выберет чай.

«Подпольный человек» практически не заметен и ни на что не влияет, когда предоставлен сам себе. Его существование не оставляет в жизни иного следа, как только в виде потомства, которое он также старается воспитать в соответствии со своей «подпольной мудростью». Но если случается так, что его подхватывает какая-то «большая идея», созданная как раз затем, чтобы подобных ему подхватывать, — он в кратчайший момент расцветает. Переходит в активную жизненную фазу.

Тот, кто делает «большие идеи» для «маленьких и подпольных» людей, должен непременно помнить: успешно зайдет лишь та идея, где содержится нечто хорошо узнаваемое, родственное.

Конструкт, где окружающий мир представлен как хаос, как «злое место», в котором нет правды. Этот мир не любит «маленьких людей», а тем более «подпольных», — и такой мир вполне заслуживает быть если не полностью аннигилированным, то основательно разрушенным. А уже на руинах возведено новое здание бытия, где «маленький человек» наконец-то почувствует себя господином. Всё как в известных словах революционного гимна:

Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем — тот станет всем!

* * *

Насколько активны могут быть «маленькие и подпольные» люди, когда их сплачивают подходящие «большие идеи», и какого масштаба исторические деструкции они могут производить, хорошо показал прошлый век. И нынешний век продолжает. Поначалу были классовые идеи, потом — национальные, прижившиеся гораздо лучше. Возможно, в силу того, что национальная идея более проста для понимания. Возможно, национальная идея — самая простая и архаичная из всех идей. И более всего соответствует нигилистической картине мира: никто и ничто — кроме нас.

Недостаточно объяснять практику нигилизма и деструкции одной лишь борьбой за признание. Хотя бы потому, что борьба за признание, как показывал Гегель, выступает не только разрушительной и отрицательной силой, но силой развивающей, эволюционной. Индивиды и государства, желающие быть признанными, могут полагаться исключительно на грубую силу и страх перед этой силой, но часто стремятся и к тому, чтобы иметь признание через добрую репутацию, через уважение к своим этическим и разумным началам.

Например, память о Наполеоне Бонапарте и восхищение им связаны не только с тем, что он был гений войны своего времени, но и его ролью в утверждении и распространении универсальных гражданских прав и свобод.

Борьба за признание — это сложный феномен, где тщеславие и «животная» конкуренция часто соседствуют с искренним воодушевлением от высоких идей.

Человеческие души в Дзигоку-дзоси — царстве пекла. Японская ксилография

Человеческие души в Дзигоку-дзоси — царстве пекла. Японская ксилография

Из этого смешения и образуется конфликтное и в целом творческое пространство цивилизационной истории. Но то, что можно назвать нигилистическим сознанием «маленьких и подпольных людей» — такое сознание направлено на искоренение сложности, не озабочено репутацией и не верит в универсальные идеи. Оно вообще не про цивилизацию, не про будущее. Оно про то, чтобы выплеснуть свое недовольство миром, своей судьбой в мире — выплеснуть здесь и сейчас, — и не важно, как будет дальше. У этого сознания нет горизонта. По сути, оно смотрит в ничто.

Возможно, здесь стоит говорить об особом роде душевного устройства, о «четвертой душе», и условно обозначить эту душу как anima nihil — «душа ничто».

URBI ET ORBI.
Cборник. Новое мышление для города и мира. Все права защищены, 2026, 18+

Сделано