Спектакль «Ричард III» в лондонском шекспировском театре «Глобус». Фото: Marc Brenner

На колени!

О страхе перед начальством

Писатель и поэт Елена Скульская на примерах из личного опыта и произведений мировой литературы осмысляет наиболее распространенные страхи людей. Сегодня разговор об одном из самых привязчивых — страхе перед начальством.

В Лондоне в театре «Глобус» мне довелось недавно увидеть поразившую меня до глубины души сцену. Шел спектакль «Ричард III», появлялся Бэкингем и провозглашал Ричарда королем. После чего властно требовал: «На колени!» Как известно, в «Глобусе» по традиции, возникшей еще в шекспировские времена, партер стоит на протяжении всего представления. Стоял он и на этом спектакле под открытым небом. День был пасмурным, с утра шел дождь, лужи не успели полностью высохнуть, хотя уже светило солнце. И вот актер, играющий Бэкингема, приказывает опуститься на колени — его требование относится к партеру, больше обращаться не к кому. Представление замирает, люди переглядываются и перетаптываются, актер грозно нависает над ними; вдруг по одному, группами, наконец, все вместе люди оказываются на коленях. Весь партер. Не думая о том, что пачкается одежда, что это всего лишь спектакль, что они не статисты, а зрители…

Можно, разумеется, говорить о великой силе искусства, втягивающего людей в омут своего вымышленного мира, побеждающего прозрачность реальности. Однако мне кажется, что

с древнейших времен в каждом из нас живет дикий, первобытный страх перед начальством, руководителем, вышестоящим существом, перед которым когда-то, еще при первобытно-общинном строе, мы стояли на коленях. И не забыли.

У меня в жизни было всего две социальные мечты: никем не командовать и никому не подчиняться. Первое осуществилось очень легко, второе почти всю жизнь казалось невозможным.

Я, к сожалению, из тех людей, которые всеми силами стремятся быть в добрых отношениях с начальством. То есть априори видеть в руководителе какие-то достоинства, объясняющие и искупающие его неприятные черты. Однако даже при моей вежливости, граничащей с искательностью, после университета меня не брали ни на одну работу, а если и брали, то увольняли при первой возможности; при этом ни разу не выгнали из-за плохо выполненного задания; я успокоилась только тогда, когда пенсионный возраст уже не требовал от меня «ходить в должность».

Четверть века я была связана с театром, из которого меня то прогоняли, то возвращали (менялись художественные руководители, и с некоторыми — талантливыми и профессиональными — мы жили душа в душу). Я была завлитом и преподавала в студии при театре. У меня занималась девочка, каким-то чудом попавшая в группу, — она не прочла за жизнь ни одной книжки, не владела грамотной речью — ни устной, ни письменной, Эллочка-людоедка по сравнению с ней могла бы показаться профессором Хиггинсом… Однажды, вздохнув, я сказала:

— Кем же ты, Сашенька, будешь, ты же ничего не умеешь и ничему не учишься…

— Вашей начальницей, — ответила она, не раздумывая.

Так и случилось. И как ни страшно в этом признаваться, я пыталась с ней найти какой-то компромисс, ласково исправляла ее тексты, где были «ЛермАнтов», «Игипет», «драмма»… «Дураки любят, — как писал Булат Окуджава, — собираться в стаи». Саша с двумя своими закадычными подружками, Жанной и Леной, носили директорам пирожки с картошкой и грибами домашней выпечки и выдавливали меня из театра, что им прекрасно и удалось.

Количество нормальных людей в любом театре примерно такое же, как среди пациентов психиатрической лечебницы.

Но дело же не в них, а в моем патологическом трепете перед начальством, особенно если на начальнике лежит ярко выраженная печать тупоумия, бескультурья и вырождения. (Конечно, я могу похвастаться тем, что моя ненависть выросла в роман-фельетон об этом театре, что один из руководителей привлек меня к суду за дерзкие высказывания в его адрес. Но это всё — слабые утешения, поскольку начиналось для меня всё со страха и попытки договориться.)

Спектакль «Ревизор» в театре Мейерхольда, 1926 год. Фото: архив

Спектакль «Ревизор» в театре Мейерхольда, 1926 год. Фото: архив

В «Ревизоре» Николая Гоголя паника из-за возможного приезда инспектора, на мой взгляд, естественна и объяснима: все действующие лица от градоначальника до каждого из его приближенных воруют и потому боятся разоблачения. И ничего удивительного я не вижу в том, что Николаю I, желавшему гибели и Пушкину, и Лермонтову, Гоголь пришелся по душе. Первые два, по сути, были врагами безоблачного прошлого, счастливого настоящего и немыслимо прекрасного будущего России, тогда как Гоголь хотел очистить существующее благоденствие от темных пятен провинциального мздоимства. Хлестаков обманул обманщиков, вот пусть и смеются сами над собой.

Николай Первый, как пишет о нем академик В.О. Ключевский, «…сам лично ревизовал ближайшие столичные учреждения: бывало, налетит в какую-нибудь казенную палату, напугает чиновников и уедет, дав всем почувствовать, что он знает не только их дела, но и их проделки». Николай Первый самолично разрешил пьесу к постановке (тогда как у цензуры вызвала она сильное противодействие), был на премьере, рекомендовал посетить спектакль всем своим приближенным, содержал Гоголя, и когда тому не доставало денег для жизни в Италии, то немедленно пособие увеличил. Он видел в нем писателя, обслуживающего его интересы, а не противостоящего ему. (Так примерно Сталин относился к А.Н. Толстому.) «Ревизор» показывает не страх перед начальством, а страх перед разоблачением, что, конечно, не менее сильное чувство, достойное обсуждения.

Собственноручный рисунок Гоголя к последней сцене «Ревизора». 1836 год

Собственноручный рисунок Гоголя к последней сцене «Ревизора». 1836 год

Вот «Смерть чиновника» Антона Чехова с медицинской точностью описывает тип страха, которому посвящена эта статья. Экзекутор Червяков чихнул в театре, где с наслаждением слушал популярнейшую оперу «Корневильские колокола» (где все недоразумения и несчастья ведут к счастливому финалу), и обрызгал лысину сидевшего перед ним Бризжалова. Бризжалов был начальником совсем в другом ведомстве — путей сообщения, но все равно ведь был начальником, то есть существом высшим.

И Червяков начинает искать всё новые и новые случаи перед ним извиниться. Генерал сначала принимает извинения вежливо и снисходительно, но так как Червяков не знает меры в своем унижении и продолжает преследовать Бризжалова своими уверениями в раскаянии, тот раздражается и в конце концов гонит прочь изнемогающего от страха и потерявшего человеческий облик Червякова. Червяков умирает от ужаса.

Работая с самыми разными начальниками, я заметила, что

подчиненные обожают небожителей, наделенных странностями или слабостями. Очевидно, такие мелочи дают понять, что в начальнике есть и какие-то земные, человеческие черты.

Сцена из телефильма «Эти разные, разные, разные лица»

Сцена из телефильма «Эти разные, разные, разные лица»

Иногда банкетный зал в «моем» театре резервировали разные организации, отмечавшие там корпоративные праздники; накрывались обильные столы, после банкета приходили уборщицы. И вот однажды я столкнулась на лестнице с тогдашним руководителем театра, который, воровато оглядываясь, нес на огромном подносе полупрозрачные лиловые студенистые загадочные десерты, напоминавшие ядовитых медуз. Поднос кишел ими, как перегретое море. Руководитель не сразу заметил меня, плотоядно разглядывая украденное и торопясь в свой кабинет. Но в узком коридоре мы все-таки столкнулись.

— Это я для сына, — сказал он мне с горькой улыбкой узника Бухенвальда, ведомого в газовую камеру, — мальчик приехал в гости, а угостить его нечем.

И поставил поднос на свой живот, столь громадный, что ему полагалась как бы отдельная жизнь.

— Да, живот, — продолжил он, перехватив мой взгляд. — Пухну с голоду! Не хватает денег на нормальную еду!

Я энергично и сочувственно закивала.

Зарабатывал он раз в десять больше, чем я. Брал в театре деньги на загадочные представительские расходы. Жил в театральном общежитии, чтобы сдавать прекрасную квартиру, а еще и завтракать на общей кухне за счет полунищих актеров. Всё это я знала, но встречу с пирожными вспоминала с некоторым даже умилением: ну украл человек, помешанный на сладком, два десятка пирожных, все равно эту лиловую слякоть уборщица бы выбросила в мусорное ведро, как-то даже мило всё получилось, и, может быть, совсем он не такое чудовище и негодяй, каким казался мне еще несколько дней назад…

У меня есть фотография, на которой один из директоров театра держит в руках огромную (словно ребенка-переростка, который в свои пять лет всё еще просится «на ручки») узбекскую дыню килограммов на пятнадцать. Мне ее прислали в подарок старые друзья на день рождения. День рождения шел своим чередом, как вдруг упомянутый директор явился ко мне домой безо всякого приглашения, но с таким добрым отзывчивым лицом, с таким милым букетиком злаков в руках, что не впустить его было невозможно. Произнеся трогательный тост, он застенчиво признался, что его дети никогда не ели такой вот узбекской дыни. А детей у него было то ли трое, то ли четверо, число их он помнил нетвердо, поскольку жили они со своей матерью в другом городе, куда он, впрочем, как раз собрался поехать после моего дня рождения. И я ему при полном одобрении собравшихся дыню эту подарила. И счастлива была неимоверно: ведь теперь он точно не уволит меня, не сократит.

Уволил он меня через три дня.

Кадр из фильма «Превращение»

Кадр из фильма «Превращение»

Ужас перед начальством гениально описан в «Превращении» Кафки. Где герой, обнаружив себя в постели гнусным насекомым, первым делом начинает беспокоиться о том, что может опоздать на работу; он пытается встать, произнести что-то человеческим голосом, открыть дверь комнаты. Начальство для него — весь мир — и работодатель, и родители; всё кажется ему значительнее и выше его самого, собственно, он и был в этом мире насекомым, которое в любой момент могли раздавить. Отец швыряет в него яблоком, яблоко застревает в панцире и начинает гнить. При желании можно увидеть в нем плод с древа познания Добра и Зла, который открывает глаза на истину, на реальное положение человека в этом мире.

Я не пишу о тех периодах истории человечества, когда ужас, страх и отчаяние, переходящие в безумие, накрывают целые страны. Когда великие писатели начинают для спасения жизни своих близких или себя самих писать угодливые стихи или верноподданническую прозу, ненавидя и проклиная себя за это. Всё задокументировано очевидцами или теми, кто предвидел будущее. Пытки, лагеря, доносы, геноцид собственного народа или другого народа, объявленного врагом. Человека сломать, вероятно, не так уж трудно. Герою «1984» Джорджа Оруэлла «всего лишь» подносят к лицу клетку с крысой, и он предает всё, чем была озарена его жизнь. Мне не хочется ни унижать читателя очевидностью, ни пытаться решать экзистенциальные проблемы. Я снимаю тему террора. Не говорю о тиранах. Мне интересна спокойная мирная обывательская жизнь, когда человеку ничто не мешает сохранить чувство собственного достоинства, но он раздает этот клад по начальству. Не обязательно предавая кого-то, но непременно теряя самого себя.

Изображение

В петербургском журнале «Звезда» соредакторы — писатели Андрей Арьев и Яков Гордин — приняли такое решение: ни один сотрудник не может быть уволен (что бы ни послужило возможной причиной), если он только сам того не пожелает. То есть можно высказать мнение, идущее вразрез с мнением начальства, спорить, отстаивать свою позицию, в какой-то ситуации даже не выполнить в срок порученную работу (!); может состояться тяжелый неприятный разговор, возникнуть конфликт. Но ничто не будет грозить увольнением. Страх начальства снимается априори. Я много лет печатаюсь в этом журнале и горжусь причастностью к той обстановке, в которой важны лишь литературные качества произведения, а всё остальное остается за скобками и не имеет ни малейшего отношения к жизни журнала.

Сказать, что мне не везло с начальством, было бы ложью. Я могла бы составить внушительный список тех, кто изумлял меня истинным уважением к человеку, какую бы социальную позицию тот ни занимал. Несколько раз мне звонил президент нашей страны (Эстонии. — Ред.) Леннарт Мери и консультировался со мной по вопросам, связанным с русской литературой. Чтобы снять напряжение (услышав в трубке голос президента, я, разумеется, начинала волноваться), он после приветствия непременно произносил: «Я привык советоваться с людьми, лучше меня разбирающимися в вопросах, в которых я не очень-то компетентен…» Русскую литературу, кстати, он знал не хуже меня, но позволял собеседнику немедленно прийти в норму и отвечать (насколько это возможно) толково.

…Моя дочка, узнав в пять лет, что люди смертны, задумалась, а потом спросила:

«А если я очень-очень хорошо буду себя вести, то можно не умирать?»

Можно-можно не умирать при всякой встрече с начальством. Размышляя об одиночестве, герой романа «Иметь и не иметь» Эрнеста Хемингуэя приходит к выводу, что человек — один — не может ни черта. «Он закрыл глаза. Потребовалось немало времени, чтобы он выговорил это, и потребовалась вся его жизнь, чтобы он понял это».

Так и с начальством. Чтобы перестать его бояться, мне потребовалось много сил и целая жизнь, чтобы понять необходимость преодоления этого страха.

URBI ET ORBI.
Cборник. Новое мышление для города и мира. Все права защищены, 2026, 18+

Сделано