(18+) НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И (ИЛИ) НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ КОЛЕСНИКОВЫМ АНДРЕЕМ ВЛАДИМИРОВИЧЕМ ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА КОЛЕСНИКОВА АНДРЕЯ ВЛАДИМИРОВИЧА.
Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок.
П.Я. Чаадаев — первое «Философическое письмо»
Не соглашаясь с Чаадаевым, мы отлично понимаем путь, которым он пришел к этой мрачной и безнадежной точке зрения, тем более что до сих пор факты говорят за него, а не против него.
Александр Герцен, 1851
В конце сентября 1836 года, 210 лет назад, в 15-й книжке журнала «Телескоп» увидело свет первое «Философическое письмо» Петра Чаадаева. Один из 25 оттисков текста автор через Ивана Гагарина, впоследствии, как и Петр Яковлевич, обратившегося в католицизм и выпертого за это со службы в Министерстве иностранных дел, отправил Александру Пушкину, уже минимум как лет пять-шесть знакомому с содержанием «Письма». Его обнародование — а Пушкин все эти годы безуспешно пытался помочь в публикации — имело такой резонанс, что свое знаменитое послание Чаадаеву от 19 октября 1836-го Пушкин счел за благо не отправлять и не дразнить цензуру.

Александр Сергеевич, человек опытный и всегда сочинявший свои эпистолы с учетом еще одной пары глаз («Писано не для тебя», — заметил он однажды в послании жене), прислушался к совету Клементия Россета: «Сообщаю вам об этом (страшном шуме вокруг Чаадаева. — А. К.), чтобы вы еще раз прочли писанное вами письмо Чедаеву, а еще лучше отложили бы посылать по почте».
Письмо Пушкин прочитал нескольким друзьям, включая Василия Жуковского. У него-то оно и осело, о чем Чаадаев знал и писал в конце жизни хранителю реликвии: «Полагаю, любезный Василий Андреевич, что вы не забыли прислать мне хотя список с письма Пушкина, написанного ко мне в то время, когда вышла моя глупая статья, и ко мне не дошедшего… Не забудьте, что это последнее его ко мне слово». Жуковский письмо не передал…
Заразить мышлением
А в 1966-м, 60 лет назад, чуть меньше шума, но тоже не пройдя мимо внимания властей, наделала книга советского литературного критика Александра Александровича Лебедева «Чаадаев», изданная в «Молодой гвардии» в 1965-м и отредактированная лично куратором серии ЖЗЛ Юрием Коротковым. Редактор отличался широтой мышления, за что и лишился в период заморозков, в 1969-м, своей позиции, хотя и успел напоследок издать «Лунина» Натана Эйдельмана — издательство, как и одноименный журнал, уверенно двигалось в сторону национал-патриотизма, и теперь уже яркие представители нового радикального славянофильства нередко выступали редакторами книг серии. Работа Лебедева была издана совсем небольшим по тем временам тиражом — 65 тысяч экземпляров (как и потом «Лунин»). Более благонадежная биография Чаадаева от менее либерального автора Бориса Тарасова увидела свет в ЖЗЛ в 1986 году тиражом 150 тысяч экземпляров. Едва ли читательский интерес к Чаадаеву столь значительно вырос за пару десятилетий…

«Чаадаева» Лебедева читала и обсуждала, прежде всего, интеллигенция. Сходными значимыми событиями были, например, «Брехт» Льва Копелева (1966 год и тот же заколдованный тираж 65 тысяч; описание похорон Брехта прочитывалось как сцена прощания с Борисом Пастернаком, тем более строки из поэта цитировались) и «Гарсиа Лорка» Льва Осповата (1965 год, но тираж 115 тысяч — Лорка не так опасен?).
Как заметил социолог Алексей Левинсон, «это была литература, рассчитанная не на чтение между строк. И не на то, что отрицательный образ, скажем, III отделения будет воспринят как завуалированная критика КГБ. Существовавшая у авторов установка на проблематику современности, их интенция и тенденция, реализовывалась не в виде аллюзий либо эзоповых иносказаний. И не за счет специального препарирования, не говоря уже о тенденциозном искажении исторического материала. Реализация их тенденции могла осуществляться и осуществлялась, так сказать, не в момент написания, а в момент прочтения книги (курсив мой. — А. К.)». Нередко такую же роль играли биографические книги, издававшиеся в политиздатовской серии «Пламенные революционеры».
Может быть, это и так, но едва ли литературовед совсем уж не имел в виду некоторые аллюзии и не подавал сигналы читателю особым шифром цитат и оценок. Ведь, надо признать, что «Чаадаев» Лебедева читается на одном дыхании как… литература текущего момента. О нас сегодняшних.
И конечно, о людях середины 1960-х. Сам Чаадаев и книга о Чаадаеве — крамола. Характерна реакция на работу Лебедева — положительная рецензия еще одной значимой шестидесятнической фигуры, Льва Левицкого, в шестой книжке «Новом мира» за 1966 год: «Споря с автором, я ни в коей мере не собираюсь умалить ценность его книги. Она написана талантливым писателем, умеющим не только ввести нас в круг идей Чаадаева, но и заразить атмосферой рождения человеческой мысли».
Попадание стоочковое — заразить мышлением! Что может быть страшнее.
И потому в том же 1966-м следует ответ в главном теоретическом журнале партии — «Коммунисте» — от старейшего академика-историка Николая Дружинина (три ордена Ленина!). Статья называлась «П.Я. Чаадаев и проблема индивидуализма». Лебедев, по мнению академика (или того, кто за него написал статью), «хотел сказать своему читателю: будьте независимыми индивидуалистами… подчиняйтесь только велению своей совести, но боритесь против варварства».

Петр Чаадаев. Фотогравюра 1840-х гг.
Точная критика, точные определения — нельзя жить в деспотии и подчиняться велению собственной совести.
Лебедеву еще повезло: его близкому другу, знаменитому «новомирскому» критику В. Кардину (Эмилю Аркинду), отвечали на статью того же 1966 года «Легенды и факты» не только «Коммунист», но и Политбюро и секретариат правления Союза писателей СССР. В том скандальном тексте были подвергнуты сомнению некоторые несущие конструкции советской мифологии, включая версию истории 28 панфиловцев от Александра Кривицкого: «Нередко исторический факт — пусть голый и непритязательный — дороже, нужнее, чем великолепная сказка, в какую он вырос. Это в тех, видно, случаях, когда за реальным фактом — реальность народной судьбы. Тут уж не соглашаешься не только на вымысел — на малейшую недостоверность, тут нужна правда, одна правда».
Кардин — как и «Новый мир» Александра Твардовского, чьим кредо была правда, — покусился на святую ложь советской власти.
Вскоре свое развитие, причем весьма интенсивное, в связи с распространением после процесса Синявского–Даниэля политических дел, получит судебная психиатрия: против власти может выступать только сумасшедший. Вот и Чаадаев был объявлен сумасшедшим, за которым нужен постоянный надзор. Редактор и цензор «Телескопа» понесли жесточайшие наказания разной степени тяжести. По этому «кейсу» вынес свое «постановление» уже сформулировавший рамку для государства («православие, самодержавие, народность») граф Уваров — журнал был закрыт… «Новый мир» как бренд не прекратил свое существование, но, по сути, тоже был закрыт — без Твардовского и его редколлегии с 1970 года выходило уже другое издание.
О, порочные круги русской политической, идеологической, философской, литературной истории!
Сердце образованного русского
Первое из «Философических писем г-же ***» было написано еще в 1829 году. По определению автора, в Некрополисе — так он нелицеприятно, городом мертвых, называл страну. Прямой дискуссии между Пушкиным и Чаадаевым по поводу положений писем не было, хотя они находились в постоянной переписке. Александр Сергеевич, как известно со школьных времен, ценил Петра Яковлевича, посвящал ему стихотворения и вообще был ему признателен: во многом благодаря заступничеству Чаадаева Пушкина в 1820 году сослали не на Соловки, как первоначально планировалось, а на юг империи. Что только не обсуждали Пушкин и Чаадаев: «Пишите мне по-русски; вы должны говорить только на языке своего призвания» (Чаадаев — Пушкину, 17 июня 1831). «Друг мой, я буду говорить с вами на языке Европы, он мне привычнее нашего» (Пушкин — Чаадаеву, 6 июля 1831).

Обложка «Философических писем» П. Я. Чаадаева под редакцией Казанского университета, 1906 г. Копия
«Философическое письмо» было написано на «языке Европы», на lingua franca того времени — французском и переведено на русский для «Телескопа», причем согласно одному из слухов — Виссарионом Белинским, хотя более правдоподобная версия — Николаем Кетчером. В любом случае Белинский был, как сказали бы сейчас, большим фанатом письма. Александр Герцен приводил в «Былом и думах» пылкий ответ Виссариона Григорьевича на салонную критику в адрес Чаадаева, обозначив одну из фундаментальных — многовековых! — проблем русского массового и «элитного» сознания: «Что за обидчивость такая! Палками бьют — не обижаемся, в Сибирь посылают — не обижаемся, а тут Чаадаев, видите, зацепил народную честь — не смей говорить; речь — дерзость, лакей никогда не должен говорить…»
Чаадаев был объявлен сумасшедшим, и виной тому не только «последняя прямота» выводов, но сам тон письма, его эмоциональный накал, который сравним с пафосом Александра Радищева, а также известными стихами Михаила Лермонтова («и перед властию — презренные рабы»). Главное же, критика Чаадаевым «немытой России» была интеллектуальной атакой на политическое устройство государства, дополненной апологией Запада и католицизма. В этом смысле у Петра Яковлевича был предшественник — лишенный, в современных терминах, российского гражданства Владимир Печерин, блестящий ученый, эмигрировавший из России и принявший католичество. Это он писал: «Никакой католический священник не сказал мне ни слова и не имел на меня ни малейшего влияния! Мое обращение началось очень рано: от первых лучей разума, на родной почве, на Руси, в глуши, в русской армии. Зрелище неправосудия и ужасной бессовестности во всех отраслях русского быта — вот первая проповедь, которая сильно на меня подействовала… На Запад! На Запад! — кричал мне таинственный голос…»
Всё это цитирует в «Чаадаеве» Лебедев — и как тут было не найти аллюзий с советской реальностью и настроениями мыслящего класса? Автор использовал множество источников, умело иной раз страхуя свои идеи цитатами из классиков марксизма-ленинизма.
Между тем среди цитируемых был, например, Осип Мандельштам, совершенно недоступный в то время, — даже «синий» сборник поэзии выйдет только через два года. Цитата из него — о невозвращенцах эпохи Бориса Годунова: «…Они не вернулись по той простой причине, что нет пути обратно от бытия к небытию, что в душной Москве задохнулись бы вкусившие бессмертной весны неумирающего Рима».
Упоминался, среди прочих, и полузапретный Аркадий Белинков, чьи обличительные пассажи в «Сдаче и гибели советского интеллигента» были абсолютно чаадаевскими — до его бегства из СССР оставалось еще три года. Должно было насторожить и обильное воспроизведение фрагментов из работ Антонио Грамши — вроде бы и «марксист в законе», но какой-то отклоняющийся от «оледенелой» (такой эпитет применял Лебедев к ситуации в николаевской России) доктрины.
Типичный пассаж «Философического письма»: «Иностранцы ставили нам в заслугу своего рода беспечную отвагу, особенно замечательную в низших классах народа; но имея возможность наблюдать лишь отдельные черты народного характера, они не могли судить о нем в целом.
Они не заметили, что то самое начало, которое делает нас подчас столь отважными, постоянно лишает нас глубины и настойчивости; они не заметили, что свойство, делающее нас столь безразличными к превратностям жизни, вызывает в нас также равнодушие к добру и злу, ко всякой истине, ко всякой лжи, и что именно это и лишает нас тех сильных побуждений, которые направляют нас на путях к совершенствованию…
А теперь, я вас спрошу, где наши мудрецы, где наши мыслители? Кто из нас когда-либо думал, кто за нас думает теперь?»

Чаадаев и Пушкин слушают стихи Адама Мицкевича. Художник: Григорий Мясоедов, 1905-1907 гг.
Пушкин спорил с Чаадаевым в своем неотправленном послании, но, как и Герцен впоследствии, как и многие другие, подхватывал — со столь же мощной эмоцией — тональность адресата: «…это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние».
А вот и Герцен, полагавший, что письмо «проломило лед» спустя годы после декабря 1825 года, — это было важно для «декабристов без декабря», множества образованных людей с совестью: «Появился, наконец, человек с душою, переполненною горечью; он нашел страшные слова, чтобы сказать с погребальным красноречием, с убийственным спокойствием всё, что накопилось за десять лет в сердце образованного русского. <…> Кто из нас не желал вырваться навсегда из этой тюрьмы, занимающей четвертую часть земного шара, из этой чудовищной империи, где всякий околоточный надзиратель — верховный владыка, а верховный владыка — коронованный околоточный надзиратель? <…> Что же это, наконец, за чудовище, называемое Россией, которому нужно столько жертв и которое детям своим предоставляет печальный выбор: или нравственно погибнуть в среде, враждебной всему, что есть человеческого, или же умереть в начале своей жизни?»
Декабристы без декабря, или «Внутренняя Чехословакия»
Лебедев, в студенческие годы ввиду своей амбициозности отдавший дань участию в борьбе с космополитами на филфаке МГУ, в «Чаадаеве» представил апологию западничества. Благодаря «грозе двенадцатого года» русский человек оказался на rendez-vous с Западом. «Тут впервые, пожалуй, для мыслящего русского общества, — писал автор жэзээловской биографии, — чувство гордости за свой народ отделилось от гордости за свою страну, патриотизм переставал быть чувством государственным». «Стыд за царя» — это из декабриста Ивана Якушкина, еще одного героя многочисленных книг Лебедева. Но не такой ли стыд испытывали некоторые группы населения советской империи?
Мыслящий класс тогдашнего СССР, прошедшего через оттепель и ее искушения, и состоял из «декабристов без декабря» — далеко не все были готовы «выйти на площадь», хотя именно в декабре 1965 года многие вышли на митинг гласности в поддержку Андрея Синявского и Юлия Даниэля. Вот что писал Кардин, вспоминая своего друга Лебедева: «Думается мне, формулу «декабристы без декабря» допустимо распространить и на «шестидесятников» ХХ столетия.
Пусть и сознавая ее относительность. Этих новых «декабристов без декабря» с прежними незримо связывала оппозиционность строю и его идеологии. Оппозиционность различалась градусом, степенью накала, чаще всего отсутствием организации, Сенатской площади.
И все же…»

Митинг гласности, 5 декабря 1965. Фото: архив
И вот Лебедев пишет… о ком? О николаевской реакции, но как же она узнаваема: «…вообще, официально-самодержавная теория, согласно которой всякая «крамола» проникает на «святую Русь» с этого самого «гнилого Запада», — теория с точки зрения даже психологической совершенно троглодитская. <…> Закройте границу, и крамола прекратится. Теперь власти страшились импорта республиканских идей, революции».
Или вот как Лебедев оценивает согласие Пушкина с некоторыми тезисами «Философического письма»: поэт «принимает чаадаевскую проблематику философии истории: вопрос о «европеизации» России как кардинальный вопрос всей ее истории, как показатель и выражение исторической прогрессивности развития страны».
Книга Лебедева — апология индивидуализма, «расказёнивания», «денационализации» личности, для чего он часто цитирует удалившегося от общества Генри Торо: «басманный философ» Чаадаев тоже удалился в частную жизнь в свое жилище на Басманной, избегая «покорного энтузиазма толпы» (чаадаевская формула, предтеча работ по психологии бегства от свободы и массовой поддержки автократий). Лебедев говорит о суверенитете личности, суверенитете от государства и толпы, от «деспотизма общества», называя это состояние «этической робинзонадой». В этом урок Чаадаева, как и в том, что, по автору биографии, «спасение России он видел в лишь в поражении тогдашнего государственного и общественного строя».
Александр Лебедев — одно из человеческих воплощений шестидесятничества по способу жизни, творчества, мышления. Это опыт попытки свободной жизни в несвободных обстоятельствах — поэтому, наверное, индивидуалистическому уходу от «толпы» так много места посвятил биограф Чаадаева в своей книге.
Но это и понимание реальности, в которой несвобода правит без ограничителей. Один пример. 19 апреля 1968-го — уже цветет Пражская весна — на Таганке идет прогон спектакля по «Из жизни Федора Кузькина» Бориса Можаева, вещи, опубликованной в «Новом мире». Актеры выходят на аплодисменты с голубыми книжками журнала. Полное ощущение, что спектакль не пропустят. Лебедев говорит Алексею Кондратовичу, заму Твардовского, что журнал «тоже» скоро разгонят. «И даже обязательно. «Вы — внутренняя Чехословакия, — сказал он, — и сейчас нет лучшего момента вас разогнать. Дураки будут, если упустят». Тоже утешил».
И далее Кондратович комментирует: «Спектакль, конечно, не появился. Еще одно задушенное при рождении явление искусства. Сколько их! <…> Кстати, тот же Саша Лебедев идет по этому счету. Человек ярко талантливый, с философско-публицистической мыслью, он уже сколько лет бьется, хитрит, мечется от Грамши к Луначарскому, от Чернышевского к Чаадаеву, выпуская о всех них книги, где много иносказаний, понятных лишь посвященным, — всяческие попытки ввернуть каким-либо способом свою мысль о нашем времени, хоть через историю, аллегорию. А ведь мог бы, и еще как, говорить полным голосом, не хитря и не притворяясь».
Мысль через историю и аллегорию, невозможность прямого чаадаевского высказывания внутри страны без объявления безумцем или преступником, агрессивное послушание толпы. Читаем Чаадаева, Герцена, Лебедева, наконец, как о себе сегодняшних.
И все-таки есть небольшой просвет в словах утратившего иллюзии Александра Лебедева; уже в 1991 году, в статье «Пес с тобой, или Выгул собак в годы застоя» в перестроечном сборнике «Погружение в трясину (Анатомия застоя): «Потом (после оттепели и ее «обманного опыта». — А. К.) вообще всё переменилось; это известно. Но «шестидесятые» успели-таки заронить в душу чрезвычайно важное — чувство достоверной возможности у нас д р у г о й ж и з н и, другой литературы, морали, культуры. Потом, в худые времена, это чувство давало силы, а то и целый «надежды маленький оркестрик».
