В этом определяющем облик города вопросе разбирается урбанист, дата-аналитик, историк архитектуры Алексей Новиков.
12 лет назад студентка Высшей школы урбанистики Наталья Волкова взялась за изучение кинематографа. Проводя дни и ночи в киноархиве, она просматривала художественные ленты за 100 последних лет, выбирала оттуда сюжеты и сцены, разворачивавшиеся в разных районах Москвы, и тщательно фиксировала местоположение каждой такой сцены на карте города.
Рабочая гипотеза состояла в том, чтобы проследить, как кинематограф осваивал новые районы Москвы, новостройки разных десятилетий, как он «записывал» новый город в свои кадры, как «следил» за городским расширением.
Ожидание увидеть на карте раскручивающуюся из центра Москвы спираль, в итоге достигающую МКАД, оказалось ложным.
Несмотря на то что за 100 последних лет территория города и его плотность, в особенности на периферии, стремительно выросла, кинематограф осваивал ее совсем не так, как люди, и не в таком темпе.
К 1960-м годам режиссеры и операторы «пошли» к новостройкам, но потом «сбежали» обратно в центр. Провал интереса к московским спальным микрорайонам был массовым и разворачивался параллельно наращиванию ими плотности.
Это наблюдение подтвердила компания Habidatum, анализируя социальные сети. Задача состояла в исследовании ощущений комфорта и безопасности горожан в разных районах города по их публичным высказываниям в соцсетях. Важно было не откуда написан пост, а про какое место в городе и в каком контексте.
Современные алгоритмы семантического анализа текстов позволили про-анализировать миллионы постов, выбрать в них топонимы (названия локаций), привязать их к местности на динамической карте города и связать их с теми настроениями людей, которые они описывали в своих текстах.
Результат был ошеломительным:
практически 90% топонимов, то есть мест, которые описывали люди в своих постах, приходились на территорию внутри Садового кольца, а остальная территория города за редким исключением оказалась черным пятном или «семантическим провалом».
Москвичи почти не упоминали территорию Москвы между ТТК и МКАД, где проживает около 10 миллионов человек, но в деталях обсуждали центр. Получалось, что в событийном пространстве города периферии практически нет, она отсутствует, как, впрочем, нет там и достаточного количества коммерческих функций.
Это один из самых точных, почти не замеченных — и потому особенно болезненных — диагнозов Москвы, который поставил французский урбанист Филипп Берто, исследуя постсоциалистические города. Он назвал это инверсией коммерческого пространства.
В классическом европейском городе действует простая и почти универсальная логика: чем дальше от исторического центра, тем меньше людей и тем слабее коммерция. Центр — плотный, дорогой, насыщенный; периферия — разреженная, спальная, тихая.
В Москве наоборот. Здесь плотность населения растет от центра к окраинам, а плотность коммерции — падает. Людей больше — функций меньше. Жилья всё больше — социальной жизни всё меньше.

Фото: МосФото
Исторический центр Москвы плотно застроен, но парадоксально малонаселен. Это не «сердце», а почти музей: офисы, представительства, фасадные рестораны, витринный урбанизм. Он работает как сцена, а не как тело города. Его население — тонкая пленка. Его жизнь — выставка и любимое общественное пространство.
Настоящая Москва начинается не там, где Кремль, а там, где панельные моря. И именно там, где живет большинство, за редким исключением город оказывается функционально обеднен.
Это плотность без насыщенности — в сравнении с центром, конечно.
Берто прямо указывал: Москва производит гиперплотную спальную периферию, не компенсируя ее коммерческой и функциональной тканью. В нормальном городе высокая плотность автоматически тянет за собой магазины, кафе, мастерские, офисы, услуги, жизнь.
В Москве — нет. Здесь высокая плотность используется как ресурс для максимальной «выжимки» жилья, а не как основание для создания городской ткани. Это машина расселения в прямом смысле слова. Людская «масса» отодвинута туда, где архитектура перестает быть городской и становится только жилищной.
И в этом смысле «инверсия Берто» — не просто урбанистический парадокс. Это ключ к пониманию Москвы как города, где пространство организовано не вокруг жизни, а вокруг ее администрирования. Здесь не столько строят город, сколько размещают население.
Попытка объяснить, где в городе комфортно и не страшно, привела к ответу на совершенно другой вопрос, а где на самом деле находится город, и город ли то, что строят?

Фото: МосФото
Архитектурный критик и архитектор Александр Раппопорт в статье «К эстетике тоталитарных сред» описывает такой тип «машины расселения» через культы тоталитарного пространства: центральность, анонимность, количество, закрытость, безопасность. В целом очень точно, так оно и есть.
Но последние годы выявили еще одну особенность Москвы — нечувствительность к характеру времени, в частности, военного времени. Как будто исторический контекст обнулился. Город говорит ровно теми же интонациями, что и вчера, позавчера, десять лет назад. Как будто ничего не произошло.
Благоустройство притупляет чувствительность, фокусируется на радости, уюте и гармонии. Комфорт становится идеологией отрицания военного времени. Как будто завтра гарантировано и нечего бояться. Но главное, это безостановочная стройка, без пауз и отступлений.
Город не дает себе право на тишину и осмысление происходящего. Москва ведет себя как петух Майк, который полтора года бегал с отрубленной головой, собирая толпы зевак.
Архитектура может не кричать о военных действиях, но как минимум учитывать их: речь, разумеется, не об имперском гоноре государства, а о критическом осмыслении мирного города военного времени архитекторами. Как писал Вальтер Беньямин, «там, где кончается уют, начинается общество».
Общества в современной московской архитектуре нет, за очень редким исключением. Архитектурное движение стройки и стиля в Москве рефлекторно, а не осмысленно.
На это можно возразить, что игнорирование времени — это попытка сохранять международный гуманистический язык архитектуры в условиях националистической мобилизации общества. Так пытались реагировать архитекторы времен Второй мировой. Протест монументальному стилю, фокус на социальном жилье. Но все равно что-то здесь не так.
Тяжелейшее время для профессии архитектора и градостроителя, и прежде всего, потому, что она обладает визуальными и планировочными средствами высказывания, но не пользуется ими.

На трехмерной карте число упоминаний мест в контексте безопасности и комфорта
Напряжение между обликом города и критическим взглядом на него растет. Он мог бы быть грустной песней Азнавура на фоне взрывающихся кораблей (фильм «Тегеран?43»), а вместо нее льется радостная попса, наполняя вены города успокоительным елеем.
У меня не выходит из головы запись из дневника художника Александра Лабаса о его ощущениях города после того, как он только что узнал о нападении Германии.
В воскресенье, 22 июня 1941 года, он собирался пойти в Исторический музей, но услышал радиосообщение Молотова. «Еще не сразу я осознал, что произошло. Не хотелось в это верить. Война! Я вышел на улицу. Всё было неузнаваемым, всё как будто переменилось мгновенно». Лабас увидел совсем другой город, хотя с ним еще, по сути, ничего не произошло — изменился лишь его информационный статус.
Интересно не то, как осознание нового статуса повлияет на маршруты людей или их повседневную рутину, — это любопытно, но не главное. Важнее тот интерпретационный фильтр, возникающий в головах людей, и то, как они раскодируют новую реальность в прежних физических границах и динамических параметрах.
Это своего рода метаморфоза кинематографического эффекта Кулешова, когда смысл и восприятие кадра зависят от контекста. Роскошь уже не роскошь, а комфорт не комфорт.
Они меняют знак и превращаются в зловещий перевертыш в духе меховых чашек Мерет Оппенгейм. Несовместимость воды и меха, военных действий и комфорта почти тактильна.
Отели и апартаменты, общественные центры, театры и цирки теперь — как чемоданы, до верха наполненные водой. Их функциональность должна быть мгновенно переосмыслена, и не важно, как это повлияет на рынок недвижимости, — скорее всего, плохо.
Смысловой коллапс, надвигающийся на это место, эквивалентен мощному взрыву. Это такой же «семантический провал», как на московской периферии. Вопрос лишь в том, насколько анестезия «комфортной городской среды» удерживает город от такового.
Мир всё больше держится на экстерналиях: «плохие» соседи убивают функцию здания и архитектуру, «хорошие», напротив, — ослабляют несовершенство физической формы и усиливают характер смысловой наполненности.

Фото: МосФото
Всё это в очередной раз наводит на мысль, что работа с городом через контекст и смыслы, через экстерналии и соседей может оказаться более действенным инструментом регенерации, чем девелопмент.
Одно другому, разумеется, не противоречит, но метаморфические изменения смысла городской недвижимости могут происходить мгновенно — достаточно лишь изменений событийного контекста и не только в самом городе, но и за его пределами. Девелопменту такое не под силу. Стройка не способна победить смысл, к тому же в Москве она по возможности убрана с глаз.
Многочисленные строительные площадки Москвы не создают ощущения живого города. Напротив, они кажутся тщательно спрятанной кухней огромной фабрики, которой разрешено показывать публике только готовую продукцию. Кажется, что временные конструкции в городе — строительные леса, мостки, заборы, драпировки связаны с категорией архитектурного «стыда», стыда перед прохожими.
Временные конструкции в московском ландшафте — занавеска «банного пространства», скрывающая голую плоть купальщиков, их интимные ритуалы физиологической надобности.
Но в свободном городе культурные коды часто переполюсовываются, и то, что казалось срамом, становится фасадом, а приватное пространство обнаруживается как общественное.
За примерами далеко ходить не нужно. В средневековой Франции общественной приемной короля оказывалась его спальня, а в ХХ веке перевернутый писсуар Марселя Дюшана становится предметом изобразительного искусства.
Граффити «хулиганских» подворотен, да и парадных фасадов Брюсселя обнаруживают себя в качестве стрит-арта, а полуразрушенные и ржавые гаражи и амбары оборачиваются популярными ресторанами и лофтами. В Москве есть такие пространства, но они не плоть от плоти города и его общества, а всего лишь «базы» арт-тусовки.
У современного жителя крупного города подозрение должен вызывать не процесс реконструкции зданий и планировки, а его отсутствие. Многие города, лишившись строительных лесов, могут вообще потерять свою архитектурную самобытность — Нью-Йорк, например.
«Окопы», скрипучие мостки, дымящиеся трубы, торчащие из асфальта пластиковые ограждения, шум отбойного молотка, циркулярной пилы и лес металлических шестов, поддерживающих балконы из доски и панцирной сетки, — это то, без чего облик современного мегаполиса не существует. Картина Юрия Пименова «Свадьба на завтрашней улице» (1962) тут вполне уместная иллюстрация, хотя и из мира советской надежды.
Удивительно, что при выдающемся объеме строительства Москва не производит впечатления «строящегося» города. Стройки идут максимально короткими кампаниями. Удобно, но трудноперевариваемо.
Примечательно, что чем продолжительней вся эта масштабная визуальная строительная «интрузия», тем больше у нее прав на силуэт города, тем органичнее она, и наоборот, чем быстрее она проходит, тем больше ее стыдятся и записывают в архитектурный «срам».
Раздолбанный и изрисованный вусмерть Флорентин в Тель-Авиве — едва ли не самый привлекательный в нем район. Такой же южный Кройцберг в Берлине, Восточный Бронкс в Нью-Йорке… А что Москва с ее стремительным вводом квадратных метров?
Общественная свобода — одна из причин «нового статуса» подворотни и отсутствия «покрывал» реконструкции. Это та доза беспорядка и неряшливости, что делает наше пространство обитаемым.
И тут есть свои правила.
Чем красивей «покрывало», чем изысканнее камуфляж реконструкции, тем больше кажется, что прикрывается «срам», и возникает чувство неловкости. Напротив, откровенная «обнаженка» может показаться «нарядной».
Пространство реновации и нового строительства в Москве нуждается в переосмыслении и переиспользовании. Конечно, вход на строящийся объект по соображениям безопасности для публики закрыт, но его вид и его окрестности вовсе не должны быть затворниками. В Москве, правда, такой тренд может упереться в гигантские объемы стройки и его зачастую антигуманные морфотипы (планировочно-пространственные типы городской среды. — Ред.), но даже в этом случае они имеют возможность стать добрыми «соседями».

Фото: МосФото
Тут нужно лишь одно условие — наличие свободного общества, готового полноценно переживать время и идти с ним в ногу, уважать неполноту и незавершенность. Город — это не продукт, а процесс самонастройки, а не стройки. Намерения по его преобразованию возникают в ходе дела, а не в начале процесса планирования.
Москва же выглядит авторским городом «для публикации», и это проблема. «Боевой порядок» московских строек прекрасно организован, строительный каток не остановить, какая уж тут незавершенность.
Живой город — это постоянный процесс редактирования и перекройки. Он никогда не завершен, и в каждый момент своего существования сохраняет в себе множество возможностей развития. «Творческая мощь случая», как говорил Анри Бергсон, здесь имеет большее значение, чем план или замысел.
Московская практика городского развития основана на «продуктовом» подходе, но задача профессионального урбаниста противоположна — «лишение завершенной законченности» (Раймонда Дебре-Женетт). Градостроительство — это процесс непрерывного диалога с неопределенностью, а не уход от него. Пресловутое «право на город» реализуется через незавершенность города и никак иначе.
