Люди хотят спать.

Рассказ (журнальная версия)
Изображение
От автора

Это из серии документальных рассказов, написанных для троих сыновей. Вроде семейного альбома. Тебе есть что передать детям такого, что не даст им больше никто, но ты видишь, что сломались сами технологии передачи опыта. И тогда ты пишешь подчеркнуто субъективную опись важного, того, что пережил, и, если это не будет выглядеть назиданием, возможно, им это покажется важным. Ну и, конечно, это твоя личная безнадежная борьба за продление жизни той цивилизации, что основывалась на бумаге с напечатанными на ней словами. Основано на реальных событиях, имена и фамилии сохранены или слегка изменены.

В комнате для бодрствующей смены, где в те последние времена мы, сидя на табуретах, дремали в непредусмотренное уставом время, и это было счастье, краткое, как положено, лампа под потолком вдруг повела себя самостоятельно. Начала гаснуть и загораться, когда ей вздумается.

Делайте, щеглы, сказал сержант из темноты. Откручивайте плафон, глотайте лампочку и извлекайте обратно, выключатель разбирайте и собирайте, смотрите, в чем дело. Караул они сдали, мы приняли. Летехи — и их, и наш — расписались. Надо было тщательней проверять, не только по описи. Как завтра будете сдавать?

Сделать свет. Так говорит нам, щеглам, сержант Скопцев, русский из Узбекистана. Дед. Поскольку отслужил полтора года. Но он и тот Дед, библейский: — говорит, и свет делается. Сам.

Ну или это муха. Тварь без инвентарного номера.

Та, что упорно нарезала под потолком вокруг лампы круги, потом прочие четкие геометрические фигуры. Или руны? Она, по всему, так молилась — как мухам еще молиться? И как мухам без света? Ее услышали.

И ты снова отрубаешься, твой выключатель пока безотказен, а потом, когда тебя толкают, — свет бьет в глаза, ты берешь из пирамиды автомат. Надо выходить наружу.

Ты входишь туда, за пределы, как в воду. Как в открытый космос.

Сержант торопит, пристыковываем с Гордеевым магазины и штык-ножи на бегу, и несемся за ним. Но ты так глубоко погрузился в сон, что до сих пор поднимаешься и не можешь всплыть, да тебе и не надо, тебя не занимает, куда ты и зачем, ты просто бежишь, натягивая ремень автомата, чтоб тот не бил по спине.

Космос пока никем не занят, выметен начисто (если бы вы втроем только что не переступили порог караулки), страха нет, ведь свет уже стал. Явится, конечно, ужас, затопит тебя, как все пространство, но то будет потом.

А пока светает, наступает второй день, и над вами красивая, как бензиновая лужа, физическая твердь неба, еще не до конца сотворенная, негусто закрашенная, но уже распростертая — поэту понравились бы эти краски и как они ложатся, но поэты еще не родились, они пока буквы, виноградные строчки, поэты пока спят без облика и склада, красота пропадает, она ни к чему, все это будет сплошь палимпсест, переписано тысячу раз, тем не менее можно и сейчас угадать будущие гламурные рассветы и закаты на Крите и озере Белё, на Усинском тракте и тракте Чуйском, и такие же за Курганом, у границы с казахской целиной, поднятой и нет, и, соответственно, неотвратимость Шекспира.

Замедленно, как черви, которых еще нет, шевелятся ветви под неизвестно откуда струящимся доисторическим светом. Он уже отделен от тьмы, но звезд, всех этих точечных декораций, тоже еще нет. Как червей и поэтов. Ни Луны, ни даже Солнца; и тягучие колыхания хвойных лап сравнить бы с сонными медузами в черной воде. Но их тоже еще нет. Стоп: деревья стоят, значит, уже день третий? Долго же он спал. Спит. Послезавтра рыбы начнут носиться: они будут бояться воды. А пока она пуста. И досмысловая земля не наполнена и не устроена. Тебя здесь тоже нет, это лишь сон, ты знаешь, и, не попав под человеческий взгляд, местность выглядит цельной и отчетливой. Вдумчивого зрителя нет, есть только Тот, Кто делает, но пока неясно, с какой стати.

И Скопцев ли это? Ты спишь, но ты и видишь его впереди, у него модное хэбэ, коричневатое. Стекляшка, с синтетикой. Еще у старшины только такое. Они как фашисты. У остальных зеленое, желтым отливает, кузнечики, не первой свежести. У нас с Гордеевым хэбэ побелело — стирали с бензином вчера, перед заступлением в караул, выглядит, как выгоревшее на полуденном солнце, в темноте далеко видать. Зато чистое.

Скопцев — редкий гад, но отметим дотошность прорисовки каждой иглы на пихте. И как Он — милостивый, милосердный, благий, карающий, исправляющий — безупречно нагнетает саспенс, как эти иглы, каждая в отдельности и все вместе, жутко шевелятся в горах на фоне серого неба Господнего, как качаются острые верхушки пихт и елей. Такое маниакальное старание возможно лишь при любви (но кого Ему любить, если Он один пока, а влюбиться в одну надежду свою нельзя, Он не знает, что будет на выходе). Такое еще возможно при ряде психических заболеваний.

Мир уже осязаем, и земля налипает на сапоги, и Гордеев запинается, и ты на лету подхватываешь его. Теперь он за тобой, а ты за Скопцевым. Они не отсюда, они мимо, но для чего-то им всё это показывают. Смотри.

Земля только появилась и лежит. Лежит, не орет, в ней ни одного покойника.

Можно было бы и не продолжать, и так хорошо, конечно. Как стены в караулке и в твоем подъезде, и еще много где в твоей советской стране, покрашены в два цвета с четкой границей, так и Он разделил в первые дни сумму на слагаемые. Свет от тьмы. Воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью. Знакомая эстетика.

Во-вторых, и так хорошо, потому что — накануне. Далее-то уже что — одни разочарования.

Но деревья уже смотрят и будто бы вновь шевелятся и шепчут, и стонут, хоть ветра еще и нет. Слабое движение неких сил — невидимых, но проявляющихся, они, безусловно, уже здесь и скоро закрепятся, соединятся в волокна, в материю, поднимется гомон. Скоро все прояснится, скоро, раза три Ему чайник вскипятить, сахар в чае растворить раз пять.

Может, и меньше.

Как бы то ни было, мотыли скоро полетят из тьмы. Из тьмы полетят прочь, а не на свет — они просто боятся. Никто не может стоять против страха, все побегут и полетят, кто куда, и ты, придет время, будешь в этом беге, а пока нет никого.

Как это нет? Вот же ты, и ты бежишь. Ты в рядах рабоче-крестьянской армии, как выражается майор Фомин. В которую тебе, недостойному, посчастливилось попасть, как говорит он же.

Есть уже амуниция, есть шинели и ватники, танковые комбезы и есть уже второй пост, там склады, где вся эта тряхомудия хранится, куда они, собственно, сейчас и мчатся, молодые олени.

Да ну, сюр какой. Пока нет никого. Нет никого так, как бывает только во сне, вообще никого, но здесь уже это. Это — что-то во лбу, в горле и плечах, скованность, что ли. Она возникает перед тем, как идешь убивать.

Убивать некого. Некого, но клубится, сгущается то, что можно будет с удовлетворением пробивать, все эти фарфоровые слои, тонкие волосы, крепкие кости. И потом. Ангелы-то уже есть? А, дед?

Ведь куда-то они бегут. Зачем-то они бегут. С автоматами.

Изображение

Боксер Скопцев всегда прицельно бьет во вторую пуговицу на груди, левей которой на длину спичечного коробка крепится комсомольский значок. В желтую пуговицу с желтой звездой, внутри которой желтые серп и молот. А под пуговичной звездой — дужка, и она под ударом Скопцева входит в кость, в грудино-реберную связку. Поскольку это почти ритуал, под дужкой — твоя иссиня-черная с желтым и лиловым ореолом гематома. Солнце и Луна, и все другие светила (свет их когда еще досюда доберется) будут по образу и подобию твоего меняющего цвет синяка. Гордись или убейся. Или убей. Все равно.

Запахов нет, поскольку нечему еще протухать, никаких еще отягощений, сопряженных с жизнью, никакой падали, кала, ила, пота, никаких еще школьных спортзалов с сине-красными полами, никаких казарм с двухярусными панцирными койками, ничего не увядает пока. И не цветут пока ни гортензия, ни чубушник. Дух здесь, дух носится, а запахов нет.

— Стой, — орет не своим голосом Калетник, он тоже нашего с Гордеевым призыва, и тоже свердловский. — Кто идет? Стой, стрелять буду!

* * *

Конкретный, одномерный, как жара или убийство, лютый дед Скопцев, имя его человеческое никак не вспомню, а оно было:

— В карауле — одни щеглы. Никакого покоя. Прикинь, спал три часа. Звонит со второго: нарушитель на посту. Еще голоском таким дрожащим. И трубку повесил, я даже спросить ни хрена не успел. Начкар (см. сноску 1) до сих пор дрыхнет — че, не будить же его. Вони не оберешься. Взял Тарасова и Гордеева, побежали. Этот, сука, часовой — палец на курке, с предохранителя снял. Глаза выкатил, по пять копеек. Я его полтора часа перед заступлением дрочил. Он у меня устав учил и мне докладывал. А какой устав с этим, с чуркой? Подхожу: лежит, не дышит. Поднял его, что, спрашиваю, брат, как же ты забрался сюда? Тот ни слова по-русски. Вот, привели. Давай, Шура, заряжай. Когда вели, я ему стволом в спину потыкал. Он что-то лепечет по-своему. В караулке построил его, устав открыл, расстрел тебе, говорю, братец, за нарушение границы особо секретного поста — вещевых складов. Сразу понял. Не надо, говорит.

Шура зарядил, встал в строй.

— Тарасов, заряжай.

Вытащил из подсумка магазин, сунул его контрольным отверстием вправо — в сторону сержанта, присоединил к автомату. Пристыковал штык-нож. Вроде замер на неуловимую долю секунды и — закинул автомат за спину. Два шага назад.

— Гордеев.

Пять человек в шеренге.

— Эй, готовьсь. Стрелять тебя сейчас будем.

Скопцев, помначкар (см. сноску 2), закинул окурок за дощатый щит, сплюнул. Держа автомат на весу, присоединил магазин и замер:

— Шура, Шурила, смотри, как он вылупился! А ты чмондел: зря разбудил, зря… Гордеев, открывай дворик!

Часовой на крыльце гауптвахты отвернулся от нарушителя и мелко затрясся. Что с ним. Может, ржет?

Дворик гауптвахты чисто выметен.

— Пошел! Стоять. Смотри. Что ты думаешь? Все наши, да? И некому некого в плен брать? Смотри. Китайская народная армия. Метр-десять в кепке. Метр-двадцать в прыжке. Кривоногий. Сощурился, смотри. А че там щурить-то? Ни хрена не понимает. Откуда таких только набирают? На ишаке, наверно, в город за солью приехал, тут и повязали. В родную Советскую армию пожалте. Э, хлопец, ишак, поди, до сих пор у военкомата привязан? Ничего, заговоришь. К расстрелу готовьсь!

И помначкар снял с плеча автомат.

Гордееву все равно, он не соображает, как и я, от усталости. Спать хочется. В караулке, из которой только что вышли, пахнет щами и ваксой, запах застрял в носу и гудящем затылке. Шура и Серый только проснулись, поднялись с топчанов. Рожи со сна красные.

Помначкар сделал два шага в сторону.

— Э, брат, может, перед смертью сказать что хочешь?

Низкорослый, в широченном хэбэ новобранец поглядел на сержанта.

— Присяга нет еще. Нельзя расстрел.

Скопцев громоподобно расхохотался. Кишки сотрясались, земля, патроны в магазинах.

— Говорит. По-нашенски! Можно расстрел, брат. Не кани. С предохранителей снять! Цельсь!

Солдат отвел глаза от туловища помначкара и посмотрел мне прямо в глаза. Сколько это длилось, сейчас не скажу. Не помню. Может, я заснул. Мы тогда и стоя спали — в полный рост. Чуть тебя не трогают и никуда бежать не надо — спишь. Но теперь я умею спать и на бегу.

Чувство странное. Точно Гордеев разрядил бесконечный рожок и по Китайской народной армии, и по «товарищу Адидасу» — сержанту Скопцеву, и по всем нам.

Помначкар — я очнулся, и мне послышалась в его голосе не только обида, но и испуг — рявкнул:

— Отставить!

Скопцев, он всегда в движении, почему-то стоял неподвижно, подрагивали кадык и правое колено. Скопцев остановился, как останавливается поезд, и судорога прокатывалась с головы по всему составу.

— Живи пока. До выяснения обстоятельств. Помилование тебе вышло. Прощение. Временное. Год тебе наряда по кухне. И чтения устава гарнизонной и караульной службы. Все — разряжаться. Шура, пригляди.

Когда зашли в теплую, как подмышка, караулку — спать еще нам с Гордеевым не полагалось — из комнаты начкара тихо пел его приемник. Летеха из гражданских (после института) таскал его в потертом портфеле всегда. Ждал чего-то, а чего — сам, наверное, не знал.

Сначала Ротару. «Луна, луна». Далее «Прекрасное далеко», кто поет — не знал, но звонко так, противно, по мозгам. И «Белая дверь» Пугачевой, тут я уже, сидя, отрубился. И как чеховской Варьке казалось, что морда моя высохла и одеревенела, что голова стала маленькой, как булавочная головка. Ей снилось широкое шоссе, покрытое жидкою грязью. А моей голове — тихая, пустая тайга — как в день третий творения и еще до обеда и перекура. Но это примерно. И тоже в ней широкая дорога, но сухая. Откуда уже дорога — по просьбе трудящихся? И куда?

Всегда смущал рефрен — дескать, поглядел Он и увидел, что это хорошо. Будто всех тут убеждают, что это хорошо. Ну всем тут, собственно, деваться некуда от всего этого, хорошо оно или отлично. Но Он убеждает Себя — человека еще нет вовсе, да и что Ему человек.

Что делать? Замереть и молчать. Назад не отыграешь, уже пошло-поехало, понеслось, даже дорога, вон, образовалась.

Разочарование настигнет потом. Ты знаешь. А Он пока нет. Воспользуйся: гляди и увидь все таким, каким оно было однажды и совсем недолго — когда на это все смотрели еще с любовью и интересом. Весна.

И флора прет, и в кронах сгущается плотность жизни — твои волосы после соития, длинные, спутанные, вязь; неизвестные цветы колышутся белые и грязные — как подшива перед караулом и как подшива после караула; воздух оседает пластами. Чаща, как чаша, уже полна, в ней свет, тени, тьма, токи, хотя вроде и ничего явного. Но уже видно, к чему идет и чем кончится. Идет и кончится.

В том-то и дело, в том, что не всё тебе видно, не всё! И вот рассеянное концентрируется, а твердое, скованное расходится, набухает, прорастает, заполняет собой, кажется, всё, а ведь не всё, не всё! Нам мало что показывают, процентов пять. Но мы покорны. Покорность — что еще нам остается. Еще шутки по этому поводу и мертвая хватка за эту жизнь.

За эти видимые нам пять процентов. Красиво, чего уж. Чувственно. Есть, за что и почему хвататься. Но как согласиться с тем, что это — всё? Всё, на что Он способен, всё, на что хватило Его воображения. Ну да, еще добавится тут немного, дня три, что ли, еще у Него есть. Потом — сами, всё сами. В заданных обстоятельствах.

Скопцев такой. Поставит задачу, а как выполнять — его не волнует. И Кремль такой. Необъяснимая логика, ужасы как чудеса и чудеса как ужасы. И в кажущемся впереди свете, счастье несусветном и кошмарном, летят стрекозы.

Это всё пары бензина, в котором вы с Гордеевым стирали хэбэ. Это ты надышался и продолжаешь дышать.

Толкнули. Трясясь от недосыпа, на перекур, через три минуту строиться, заступать на пост. Приемник говорил что-то про Чернобыльскую атомную электростанцию. Потом зашипело.

Я не знал, что запомню это.

Изображение

* * *

Через сколько-то дней выезжали в третий караул — это недалеко от части, обширные склады (в том числе с ядерными боеголовками), спрятанные под ландшафтом, осинами и бурьяном. На КПП (см. сноску 3) стоял народ: в тот день в учебке, рядом с нашим полком, принимали присягу, и сейчас бойцов, выданных на несколько часов в увольнительную, родители сдавали обратно. Почему-то штатские обложили и наш, полковой, проезд. Ну да, иначе им обходить вдоль забора — это долго.

Мы тормознули перед открытыми нам воротами, начкар отправил меня, уж не помню зачем, к дежурному по полку, и я поднялся на крыльцо КПП. Проходная была забита: плотность сигарет в только что открытой пачке моршанского «Космоса». И ближним ко мне стоял с такой тоской, что сейчас завоет — это ощущалось, тот коротышка, недорасстрелянный солдат. Рядом с ним, видимо, его родня. Мужчины были повыше и покрепче. Отец (ну мне так показалось) рассказывал другим родителям на хорошем русском: «Нас три брата. 37-го, 39-го и 41-го годов рождения». И, очевидно, старший (если не по возрасту, то по статусу) брат смотрел на меня с непроницаемым и жреческим выражением восточного лица.

Они стояли лесенкой дураков: старший, самый высокий, средний, младший — отец коротышки, и он сам. И он тоже снова смотрел на меня, но не понимал, что видит. Или прикидывался, маскировался так. Ведь уже всё, присяга принята, можно расстрел. Я заходил с автоматом за спиной. А помначкар наверняка говорил это глупое, это всем кажется смешным: «Неделя расстрела тебе, чурек-чебурек. Понял? Неделя!»

Не знаю, что о том думает наука, но, по личным наблюдениям, общий тренд — на уменьшение сущего. Стереотип, что сыновья выше отца, — это стереотип. Посмотрите в европейских музеях на рыцарские латы. Да и вообще, в природе. Про динозавров же не врут. Кости какие поднимают из копей, карьеров, угольных разрезов. А на дворе, где раньше птеродактили носились, — воробьи. И прочее мелкокалиберное. Фитюльки. Буддистские ламы говорят: когда придет время Майтрейи, тело человека будет с локоть, и все животные (кроме барана) потеряют в росте. Почему кроме барана? Ламы про него говорят примерно так, как говорил Иову о бегемоте ветхозаветный Бог. Дескать, когда военные взрывали атомную бомбу в Казахстане, отара попала в зону заражения — по ротозейству или намеренно. Лаборатория, говорят ламы, позже показала: мясо не заражено — кишка барана 46 метров, и все идущее через нее очищается.

Сразу по возвращении из третьего караула пойму, почему народ толпился на нашем КПП. И как тот полурослик забрел на второй пост. Он не из учебки — у него были права, и его взяли в автороту в полк, ее почти всю тогда набрали из духов, комоды (см. сноску 4) и замки (см. сноску 5) только из стариков. Присягу молодые принимали вместе с учебкой, но — уже в войсках.

Разгрузившись, сдав оружие, сидели в курилке. И сержант из автороты рассказывал приятелю:

— Их как специально набрали. Эксперимент, что ли? Нет, там есть, конечно, ребята из Челябинска, из Удмуртии, но их пятеро всего. А остальных языку учу. Что языку — я их зубы чистить учу, прикинь. Руки намыливать два раза, а не один. На лбу, говорю, напишу вам. Тумбочки проверяю, а там только мыло, и то не у всех. Спрашиваю про зубные щетки — не врубаются. Как они на права-то сдавали? Собрал деньги, послал в город Серого, потом построил, объясняю, что это и зачем. Чтоб не воняли. Думаю: они ж все равно не знают. Говорю: марафет навели, зубы почистили, потом щеткой этой же очко в сортире драйте до блеска. Все очки и каждое. Плитку перед ними. Им чё, какая разница. Это, говорю, ваш шанцевый инструмент, самый необходимый бойцу. Так им вся Советская армия и пользуется, и вы давайте… А может, прикидываются, что не понимают. Ну вот и посмотрим… Набрали.

В третьем карауле, заступая на посты, тела бродили между внешним и внутренним ограждением по тропе. Просыпались, только утыкаясь в колючую проволоку уже расцарапанной мордой. В караулы ходили через день, караулов три, они выпадали, как правило, поочередно, так что заживать не успевало, наслаивалось. Тем более что и в первом, и во втором караулах тоже такие посты — с тропой меж двух проволочных заграждений. Зимой проще, добрести в бессознанке до колючки мешал тулуп до пят и сугробы.

Это ничего. Пальцы вот всегда ныли — там порезы серьезные и гноились. От бритвенных лезвий «Нева». Щетина отрастала быстро, и если навстречу попадался майор Фомин/сержант Скопцев/старший сержант Чернышенко, они заставляли тут же бриться. Или равнять окантовку, скоблить шею.

Помедлишь — тебя будут брить сухим вафельным полотенцем. Ножным, грязным — щеглы подсуетятся, принесут.

Вот, скребешь себя, смотря в бляху ремня. Потом бежишь — искать Фомина/Скопцева/Чернышенко, докладывать. У Скопцева, похоже, щетина не росла. Фомин, гнида, ходил в офицерскую общагу, брился дважды в день, поливал себя одеколоном. Я клал лезвие в карман штанов — куда еще. Из тумбочек лезвия воровали. Разборный походный станок тоже с собой. И даже помня о том, что лезвие в кармане, ты обязательно порежешься, когда полезешь. Ну и руки порой тряслись.

В ту ночь на посту в третьем карауле прежде, чем закатились глаза, увидел в свете прожектора летучих проворных стрекоз. Мчали стремительно и призрачно в сторону моей родины. Одна, вторая, три-четыре, пять… десять — как глюк, как горячка чья-то, но не сильней сна.

Они летели, светлея на скорости и окончательно в свете растворясь. Проводил их, уж потом волной где-то за бровями снесло все эти глупости, весь мир напрочь — заснул.

Вот неспящая стрекоза, которую Господь создал, как тебя. Она жрет, как вол, она самый прожорливый хищник на нижнем крае неба Его и самый быстрый, и самый глазастый, ее очи обзирают на 360 градусов; сила ее и в чреслах ее, браки ее заключаются в небесах буквально, порхает и совокупляется одновременно, и акт ее длится до трех часов. Самцы без лишних слов — их оставьте себе — захватывают самок своими анальными придатками за голову, другие же удерживают партнерш за переднегрудь. Помимо пениса и пузыря позади него, самцы обладают генитальными крюками для удерживания самки во время плотских утех. Нет смысла спрашивать, такая ли у тебя мышца, как у Бога, — есть ли такие крюки у тебя рядом с удом, как у стрекозиных мужей?

А такой копулятивный аппарат, коим они удаляют из возлюбленной оставшееся в ней семя предшественника? Питают ли они иллюзии, как вы, мужи человеческие? Что ты будешь говорить себе, когда вернешься спустя два года службы к своей возлюбленной, чем убедишь себя, как себя обманешь?

Стрекоза не чистит зубы, не кипятит воду, не знает устава гарнизонной и караульной службы, тем не менее это она — верх путей Божиих. В изначальном манускрипте (там, правда, про бегемота, не стрекозу, но есть ли принципиальные отличия?) слово «верх» трактуется как начало и конец.

Крыльев у нее две пары. А у тебя крыловидные лопатки лишь, одна пара, опрыщавевшая за отсутствием то ли женской ласки, то ли сна, то ли из-за кормежки всем кислым. (Поднимали из подземных складов огромные консервные диски с картофельным порошком. С отчеканенными датами. Год помню — 1953-й, месяц нет, но сейчас думаю — февраль. В столовке вскрывали: слежавшийся белый, с желтизной, порошок. Заливали и готовили нечто вроде клейстера — сладковатого, но кислого, как и все остальное. Китайцы бы оценили радикализм работы со вкусом обычного картофана.)

И пары стрекозиных крыльев могут двигаться автономно, ни один истребитель не сравнится с ее пилотажем, для нее нет ни трения, ни гравитации, она царь и ферзь, никто не знает, где летит она, куда, откуда, зачем. Плоть первобытная и дух — два в одном.

И нет смысла спрашивать, возьмет ли кто ее в глазах ее и проколет ли ей нос багром, вы и носа у нее не отыщете, и багра скоро не найдете. На пожарном щите у караулки? Выкрашенный в красное и черное? Он там намертво присобачен: чтоб не сперли, это реквизит. И потом. Скоро не станет ни караулки, ни щита с багром, ни этих складов с боеголовками, ни вашего полка, ни страны этой, аминь.

А стрекоза как нарезала пространство еще до динозавров, так и будет.

Правда, тоже уменьшилась — размах ее крыльев достигал чуть не целого метра.

Ну да, еще вы, бестолочи с расцарапанными шнобелями, так и останетесь мыкаться между внешним и внутренним ограждением.

В семь утра прикатит с проверкой замполит полка. Скажет, что водителей-добровольцев отправят в Чернобыль. Чтоб готовились на всякий случай все водилы, завтра же.

Но отправка затянется. Было еще несколько дней, офицерье ругалось: недокомплект в армии дикий, яма демографическая, дети детей войны, в нашей батарее как раз появился камазист, тоже из молодых, — Петраускас, работящий парень, литовец из Каунаса, и комбат его не позволил трогать. Ну и Саню Гордеева — водилу транспортно-заряжающей машины, одного со мной призыва — не позволил. В других батареях, где комбаты послабей, забирали.

Хоббита того больше в полку не видел.

* * *

Олигарх местного значения Скопцев в ночном клубе «Нирвана» рассказывает мне, как он сидел в тюрьме. Его выпустили за два дня до этой нашей встречи. В камере не было ни радио, ни телика. Слишком яркий свет. Думал — ослепнет. Заснуть невозможно.

Это тот самый дед Скопцев, русский из Ташкента, мы видимся впервые с армейки, восемнадцать лет прошло. Из Ташкента он уехал в 91-м, поднимался здесь на североосетинской водке: ни одной деревни вдоль главных трасс не пропустили в нашей местности, ни одного поселка, все малые города и окраины крупных залили. Русская убийственная анестезия. Коллективная, за компанию, эвтаназия. Помимо технаря, разливаемого с водой в привычные емкости 0,5, с адреса — Беслан, улица Гагарина, дом 1 — вагонами, тысячами тонн шли сюда средства для мытья стекол «Максимка» и для принятия ванн «Трояр». Уже здесь дезинфицирующие и тонизирующие жидкости разливали в удобную потребителю тару — мерзавчики, по 0,25.

Но в том деле он был шестнадцатым, на побегушках. И вовремя, как ему казалось, соскочил. И даже сформулированные претензии к нему касались не древесных напитков и огненных следов за ними, а уж реальные и вовсе были далеки от названных (требовалось достать одного чиновника); в общем, будни бизнеса и конкуренции. В ней воротила теперь участвовать не мог.

Говорит, когда шел на допрос, случайно услышал про захват школы в Беслане: радио бубнило, пока стоял лицом к стене и ждал — мимо вели другого подследственного. И так, рассказывает, «мне почему-то подурнело — почти как сейчас захорошело»: он пил «Б?52». Восьмой вроде. Глотал огнь из ада (вкусный, очищенный, не той химии, что он предлагал народу). Шарахнуло отчего-то, говорит, прикинь.

А потом, через два дня, продолжает он, приходит в камеру чекист. Компанейский такой, разбитной. Сделку предлагает. Индульгенцию в обмен на показания. И знаешь, как его звали? Ну так он представился, и, я думаю, это настоящее имя. Так вот: Беслан.

Я тоже выпил и сказал про себя: и тогда ты понял, что надеяться не на что — у вас же и волосы на голове все сочтены.

Это я сказал про себя не потому, что его выпустили почти сразу после того визита — мы сидели в «Нирване» 18 сентября 2004 года. Это я сказал про себя, потому что адресовал не столько ему, сколько себе.

Боже всеблагий, присутствуют ли в данной нам в ощущениях реальности демонические сущности, не знаю, мне кажется — да, Скопцев таковой, но я могу ошибаться, может, он ангел твой, кто Тебя, Боже всемогущий, действительно знает. Я одно сознаю — невидимые человеческим глазом и неслышимые человеческим ухом электромагнитные волны, уловленные и преобразованные в те звуки, понятные нам, в караулке и спустя восемнадцать лет в продоле, когда Скопцев стоял рылом к стене, — это то самое веяние.

Зачем мы Тебе, зачем это веяние нам, повернись к нам спиной, мы не можем лицезреть Тебя… Будет и третий раз, да, Господи? Уже шарахнет по полной? Ну коли пока, все эти восемнадцать лет, только и делаешь, что нам — прощаешь? Прощаешь зачем, Боже праведный? Какой Твой умысел на нас? Прощаешь, как дед в хэбэ с коричневым отливом с известной фамилией и с непроизносимым именем прощал мелкого солдата-салабона. И как я простил деда.

Господи, ведь я вижу — сколько сознаю себя и мир, столько и вижу — разлитая в нем жестокость естественна, как Твой свет, пролитый на нас, Господи, я не могу понять, что было прежде, потому что и свет Твой затмевается. А жестокости старше страх. И трусость. Потому что только трус может терять все пределы в драке, может в психе убить, даже если это лишнее. И только трус, темный, ненасытный, беспощадный, но не бесстрастный, может вдруг всех пожалеть и всех простить — даже тех, кого не следовало.

Господи, не прощай больше, но и спиной не поворачивайся — забудь, о чем я осмеливался просить, слаб, юлю, изворачиваюсь, не слушай меня. Посмотри еще раз на нас, Отче небесный.

Не буду дерзновенно допытываться причин и будущих еще следствий их; улавливать океан сетью, догонять Твоих стрекоз и Твои нелинейные связи, Твою квантовую физику, Господи, Твою искрометную алгебру; не буду изрекать суждений, роптать и отчаиваться, а лишь возложу печаль свою на Тебя, Господа моего.

* * *

Бывший сержант/анестезиолог/олигарх говорит: а раньше деревни ваши пили напитки благородней?

И переживает: в тюрьме 12 кило сбросил. Из-за того, что спать не давали.

Страшно хотелось спать, а заснуть не мог. Сквозь веки бьет электрический свет, слепит, с ума сходишь.

Я встаю, со Скопцевым не прощаясь, иду в гардероб, забираю куртку и ухожу. У меня в карманах больше нет лезвий «Нева», их больше не делают. Я больше не умею, не могу задерживаться и спасаться в дне пятом.

Благо люди хотят спать. И спят. Это большие деньги не спят, Норильск не спит. И стрекозы не спят. И некоторые мухи. Те, что молятся.

С армии, того первого года службы, кажется, до сих пор выспаться не могу. Уже и не получится.

Снов мало. Иногда вижу, как снова попадаю в армию. И редко — может, пару раз — что-то похожее на ту тихую и пустую тайгу с широкой дорогой. Над ней с сухим треском летят огромные голубые и зеленовато-голубые стрекозы с генитальными крюками и анальными придатками.

Хорошо, что одни свирепые и непобедимые стрекозы. Если б еще бараны скакали, впятеро выше меня?

Изображение
  1. Начальник караула.

  2. Помощник начальника караула.

  3. Контрольно-пропускной пункт.

  4. Командиры отделения.

  5. Заместители командиров взводов.

URBI ET ORBI.
Cборник. Новое мышление для города и мира. Все права защищены, 2026, 18+

Сделано