Мечта, если дать ей волю,
всегда одолеет реальность.
Станислав Лем, «Футурологический конгресс»
В России сейчас необычайно много будущего. Не самого будущего — образов будущего, разговоров о будущем, мероприятий, посвященных будущему. Симпозиумы и лектории, форсайт-сессии и стратегические конференции, правительственные комиссии и университетские круглые столы. Государственный выставочный комплекс выносит слово «будущее» в название своего флагманского мероприятия. Школа дизайна ВШЭ собирает конференцию на стыке науки и фантастики. Президент учреждает комиссию по искусственному интеллекту. Имя этим инициативам — легион, и каждая следующая прибавляет густоты, но не ясности.
Сам по себе интерес к будущему — вещь нормальная. Мир действительно переживает период, когда правила жизни переписываются одновременно с нескольких сторон: искусственный интеллект и робототехника меняют не отдельные отрасли, а саму роль человека; геополитическая архитектура, казавшаяся устойчивой, расползается на глазах; привычные институты не успевают за скоростью перемен и теряют авторитет.
В таких условиях пытаться заглянуть за горизонт — не прихоть, а необходимость, и футурологический бум охватывает весь мир. Но у него есть рациональный фундамент — он привязан к конкретным технологическим сдвигам, растет снизу, из попытки понять, что происходит, и заработать на том, что произойдет.
В России происходит нечто иное. Здесь будущее производится с государственной помпой — и чем непрозрачнее настоящее, тем пышнее декорации. Когда количество футурологии на душу населения начинает вызывать подозрения — это уже не про будущее, а про настоящее. И это наблюдение заслуживает отдельного разговора.
Утилизация тревоги
Откуда берется этот спрос? У всплеска интереса к будущему есть как минимум три корня, и они совсем разной природы.
Первый — психологический. Когда настоящее непереносимо или непонятно, будущее становится способом из него выйти, хотя бы мысленно. Это защитная реакция, знакомая любому, кто хоть раз листал утопии в плохие времена. Будущее здесь — не прогноз, а убежище.
Второй — прагматический. Скорость изменений достигла порога, за которым игнорировать их нельзя даже самому приземленному практику. Бизнес-решения, политические стратегии, личные карьерные выборы — все требует горизонта планирования, а горизонт затянут туманом. Люди ищут футурологию не от любви к фантазиям, а потому что без нее не могут принимать решения сегодня.
Третий — самый тревожный. Интерес к образам будущего растет, когда люди перестают верить, что существующие институты способны справиться с переменами. Когда государство, экспертиза, наука в их привычном виде не дают ориентиров — люди начинают искать их в другом месте. Футурология здесь — симптом институциональной недостаточности.

Фото: Сергей Мальгавко / ТАСС
Все три работают одновременно. И было бы несправедливо говорить, что запрос идет только снизу или только сверху — он идет отовсюду. Человек, испытывающий тревогу, ищет хоть какую-то карту будущего.
Власть — тоже, но ее запрос устроен иначе. Российская власть мыслит будущее не с чистого листа — она проецирует на него картину мира, выработанную давно и обращенную назад: частью советскую, усвоенную не столько идеологически, сколько из опыта молодости, частью — еще более архаичную, с мифологическим ощущением величия, которое когда-то было и должно быть восстановлено.
Будущее в этой оптике — не то, что наступит, а то, что вернется. Отсюда и характерная потребность: не понять, что впереди, а утилизировать тревогу и подкрепить уверенность в уже сделанном выборе. Запрос снизу и предложение сверху питают друг друга, но продукт получается разный. Снизу — попытка понять, пусть неуклюжая. Сверху — производство успокоительного. И когда эти два потока сливаются, возникает специфическая экосистема, в которой на равных уживаются честные аналитики и жуликоватые маги-чародеи, серьезные конференции и сеансы заряжания крема. Отличить одно от другого все труднее — и это тоже часть диагноза.
Легитимация настоящего через будущее
Повторю: в остальном мире футурологического тоже хватает. Но там оно устроено иначе. Оно привязано к конкретике — к тому, что ИИ делает с рынком труда, что генная терапия делает с медициной, что автономные системы делают с логистикой. Оно растет из университетов, корпоративных лабораторий, аналитических центров. Государство там не выступает заказчиком и постановщиком футурологии как политического жанра. Это принципиальная асимметрия — и она говорит о природе российского всплеска больше, чем любой конкретный симпозиум.
У попытки систематически думать о будущем есть история, и в ней хорошо видны развилки.
Советский Союз пробовал всерьез. В 1960–1970-е годы в стране существовала настоящая институциональная футурология — с методологией, бюджетами, исследовательскими группами. Это не было шарлатанство: люди честно пытались строить модели, прогнозировать развитие технологий и общества. Проблема была не в людях и не в методах — а в том, что честный прогноз неизбежно упирался в вопросы, которые нельзя было задавать.
Система, неспособная обсуждать собственные пороки, не может предсказать собственное будущее. Советская футурология сохраняла внешнюю солидность до самого конца — и до самого конца не предсказала ничего существенного.
Западная традиция — RAND Corporation, Гудзоновский институт, множество конкурирующих аналитических центров — была устроена принципиально иначе. Не потому что люди там были умнее. А потому что среда допускала неудобные выводы. Можно было написать доклад, в котором действующая политика признавалась провальной, и не лишиться за это карьеры, а иногда даже наоборот.
Независимость от государственной монополии на истину — не гарантия точности, но условие, без которого точность невозможна в принципе.

Фото: Пресс-служба Газпром Нефть
Есть и третий путь — самый древний и самый живучий. Придворный астролог. Его функция — не предсказание, а легитимация. Он не угадывает будущее, а говорит о нем то, что нужно услышать. Его ценность — не в точности, а в уместности. Он выживает не тогда, когда оказывается прав, а тогда, когда вовремя подтверждает уже принятое решение. Звезды, карты, форсайт-сессии — инструментарий меняется, функция нет.
Три пути — это не просто исторические примеры. Это логика, которая работает как каскад. В условиях политического запроса первый путь — серьезная институциональная попытка — неизбежно деградирует, потому что не может позволить себе собственные выводы. Второй путь — конкуренция независимых центров — возможен только там, где среда допускает несогласие. Когда ее нет, остается третий. И легко увидеть, какой из трех выбран в сегодняшней России.
Достаточно посмотреть на состав президентской комиссии по искусственному интеллекту. Смысл такой комиссии — ввести большую новую тематику в контур деятельности правительства, когда для нее еще нет отдельного ответственного института. Это инструмент политической воли, и состав здесь говорит о направлении этой воли. Силовики, чиновники общего профиля, пара представителей крупного бизнеса, приглашенных по согласованию, — и ни одного человека, профессионально работающего с технологией, которую комиссия призвана курировать.
Это состав не для того, чтобы разобраться в предмете, а для того, чтобы застолбить контроль над разговором о нем.

Анестезия вместо диагноза
В 1971 году Станислав Лем опубликовал небольшой роман «Футурологический конгресс». Несколько лет назад, перечитывая его, можно было восхищаться изяществом сатиры. Сегодня его все труднее читать как сатиру — скорее как репортаж, написанный с опережением в полвека.
Известный своими похождениями в духе Мюнхгаузена астронавт Ийон Тихий приезжает на конгресс футурологов, который проходит в отеле одновременно с несколькими другими мероприятиями. Снаружи — хаос, бунт, подавление. Внутри — доклады о прекрасном будущем. Лем не подчеркивает параллелей — он просто ставит вещи рядом, и они рифмуются сами. Рядом с футурологами заседает съезд молодых бунтарей — и трудно не вспомнить риторику о разрушении старого мирового порядка и претензии на роль нового полюса. По соседству — конференция «Ассоциации издателей освобожденной литературы», отзвук которой сегодня слышен в расколе литературного рынка, в разделении на лояльных и неуместных, в самом понятии литературы, которую нужно от чего-то освободить — или от которой нужно освободить читателя. А в том же здании проходит конгресс филуменистов — коллекционеров спичечных этикеток, — и это одновременно образ трогательной оторванности от реальности и невольная рифма с другими этикетками, которые сегодня наклеивают на книги. Но главное в романе — не сатира на конгрессы. Главное — механизм.
Власть в мире Лема управляет не через запрет и не через убеждение, а через химию: психоактивные вещества подмешиваются в водопровод, распыляются в воздухе, делают реальность ненужной.
Люди не просто верят в красивые образы будущего — они ими одурманены в буквальном, фармакологическом смысле. И это не побочный эффект системы, а ее несущая конструкция. Реальность не скрывают — ее замещают. «Наш мир — давно уже труп, прекрасно сохранившийся, поскольку его всё искуснее мумифицируют. В маскировке мы добились немалых успехов». Предлагают версию настолько комфортную, что возвращаться в действительность нет ни желания, ни сил.
Метафора работает с неприятной точностью. Когда государство разворачивает грандиозную футурологическую программу, а частный человек идет к очередному визионеру за картиной светлого завтра — оба выбирают анестезию вместо диагноза. Масштаб разный, механизм один. У Лема нет плохих людей и злых заговорщиков — есть структура, которая превращает любую попытку думать о будущем в производство галлюцинаций.
Не потому что кто-то хочет обмануть, а потому что система так устроена: честный прогноз ей не нужен, а комфортный — необходим.
Еще один слой — и здесь трудно удержать улыбку. В сегодняшней России идет волна маркировок и ограничений книг, в которых упоминаются наркотические вещества, — вне зависимости от контекста. Роман, в котором государство буквально подмешивает психоактивные препараты в водопровод для управления восприятием, — отличный кандидат на такую маркировку. Книга о государственной галлюцинации рискует быть ограничена государством за описание средств, которыми эта галлюцинация достигается. Лем, кажется, предусмотрел и это.
Двадцать седьмого марта этого года исполнилось двадцать лет со дня его смерти. «Футурологическому конгрессу» — пятьдесят пять. В Советском Союзе роман не публиковали до перестройки. Сегодня он, возможно, снова неудобен — но уже по другим основаниям. И вдруг он пропагандирует то, чего нельзя?
Контролируемая галлюцинация
А вот что происходит, пока на конференциях обсуждают человека двадцать второго века: человек двадцать первого не может выйти в интернет в центре Москвы.
В начале 2026 года в столице, вдобавок к и так немаленьким ограничениям начались отключения мобильного интернета, а местами и связи вообще, включая публичный Wi-Fi. Официальное объяснение — безопасность. Не «авария», не «технический сбой» — именно безопасность, как будто доступ к Сети стал угрозой, от которой граждан нужно защитить. Примерно в то же время президент учреждает комиссию по искусственному интеллекту, а на форумах продолжают рисовать контуры технологического суверенитета.
Соблазнительно увидеть здесь противоречие — но это не противоречие. Это две стороны одной логики. Образы технологического будущего производятся с тем большей помпой, чем меньше у обычного человека доступа к настоящему, в котором это будущее реально происходит.

Фото: Виталий Невар / РИА Новости
Футурология сверху работает не как обеспечение будущего, а как замена доступа к нему. Галлюцинация, если вернуться к Лему, требует контроля над средой — нельзя одновременно показывать прекрасный сон и позволять проверить, что за окном.
И вот что делает эту конструкцию по-настоящему устойчивой: она не нуждается в заговоре. Комиссия по ИИ создается не для того, чтобы обмануть, — она создается, потому что так принято реагировать на большие темы: застолбить контроль, назначить ответственных, обозначить присутствие.
Интернет отключается не для того, чтобы скрыть правду, — а потому что в логике безопасности доступ к информации давно стал не ресурсом, а риском.
Никто не сидит в кабинете, планируя расхождение между образом и реальностью. Оно возникает само — как свойство системы, в которой разговор о будущем и контроль над настоящим ведутся разными ведомствами, но в одном направлении.
Первый разговор — про людей, чья профессия состоит в том, чтобы воображать будущее. Начиная с 2014 года заметная часть российских авторов научной фантастики и фэндом, сообщество их поклонников, поддержали — и продолжают поддерживать — действия властей в отношении Украины. Поддержка принимала разные формы: от фестивалей фантастики на Донбассе до морального обоснования происходящего, а в отдельных случаях — до прямого участия в боевых действиях. Да, есть и те, кто обозначил пацифистскую позицию, — но это не отменяет масштаба. Люди, которым по роду занятий положено думать о том, каким могло бы быть будущее, в значительном числе предпочли битву за воображаемое прошлое. Это не аномалия — скорее диагноз для традиции, в которой научная фантастика слишком часто была не мышлением о будущем, а мифологией имперского величия в футуристических декорациях. Лем, к слову, работал против этой инерции вполне сознательно.
Второй штрих — совсем свежий. Депутат Государственной думы Игорь Антропенко выступил с инициативой установить в городах таксофоны с доступом в интернет. «Остро назрела тема возрождения таксофонов, но уже с выходом в интернет, — объяснил он. — Это позволит гражданам оставаться на связи даже в период отключений». Понятно, что во многом это работа на собственную медийность. Но важна не личность депутата, а сама повестка, которая вылезает наружу. Человек, работающий в парламенте страны, которая создает правительственную комиссию по искусственному интеллекту, одновременно предлагает таксофоны — потому что отключения стали частью нормы, и внутри этой нормы нужно как-то жить. Он не протестует против отключений — он обустраивает реальность, в которой они происходят регулярно. Комиссия по ИИ и таксофоны с интернетом — два документа одной эпохи, и ни один из них не шутка.
У Лема в «Футурологическом конгрессе» есть деталь, которую легко пропустить. Герой, обнаруживший, что реальность вокруг него — галлюцинация, пытается из нее выбраться. Ему это удается — но лишь для того, чтобы обнаружить следующий слой галлюцинации, более качественный и более убедительный, чем предыдущий. Выхода к реальности нет, потому что каждый следующий уровень «правды» — тоже продукт системы. Это не ошибка и не сбой. Это и есть принцип работы.
Российская футурология устроена по тому же принципу. Она не приближает будущее — она делает его ненужным. Образ заменяет предмет. Комиссия заменяет компетенцию. Форсайт заменяет анализ. Каждый следующий «образ будущего» не проясняет, а добавляет еще один слой, через который реальность видна хуже, чем через предыдущий. И чем гуще становится этот туман, тем больше потребность в новых футурологах, которые объяснят, что за ним скрывается, — производя, разумеется, следующую порцию тумана.
Это и есть рекурсия, которую описал Лем: галлюцинация, которая не может быть разоблачена, потому что инструмент разоблачения — часть той же галлюцинации.
Футурология, неспособная увидеть будущее, — не провал системы, а ее самый точный диагноз. Она описывает не то, что будет, а то, что есть, — просто не теми словами и не нарочно.
Лем, впрочем, был оптимистичнее, чем кажется. Он верил, что описание механизма — уже начало выхода из него. Что достаточно увидеть структуру галлюцинации, чтобы она начала терять власть. Может быть, он и в этом окажется прав. Но для начала нужно хотя бы допустить: то, что нам показывают, — это не будущее. Это анестезия. «Раз нет хлеба — наркоз страждущим».
