Фото: архив Тихо плакать, безнадежно Когда устанешь, приходи, приходи, приходи На кухни. Группа «Бонд с кнопкой» Инакомыслящие россияне печально констатируют, что истина покинула трибуны. Она переместилась туда, где ее голос может быть еще услышан, где для ее звучания создаются необходимые условия безбоязненным присутствием другого, нежным и бережным доверием друг другу. В такие времена всё, что по-настоящему важно, снова переезжает на кухни — реальные и метафорические. На эти маленькие островки тепла, где можно позволить себе роскошь слабости, сомнения, слез, несогласия и свободной мысли. Кухня вновь (как прежде, в советское время) превращается в пространство, где человек снимает маску, позволяет себе уязвимость, не взвешивая каждое слово и опасливо озираясь. Группа «Бонд с кнопкой» в 2025 году выстрелила со своим хитом «Кухни» — автор уловил нарастающую потребность в кухнях с их дарами. К столу приносятся «закуски» из вопросов, боли, осмысления новостей, плача друг у друга на плече, гнева, страха, молчания, недоумений. И как бы парадоксально это ни звучало, но кухня сейчас вновь становится пространством маленьких литургий («литургия» по-гречески — «общее дело»), где, объединяясь вокруг Того, Кто назвал Себя Истиной, Путем и Жизнью, люди преодолевают уродующую мир ксенофобию, изоляцию, неравенство, навешиваемые диктатом и цензурой ярлыки. Кухни в такие времена, как наши, — последний форпост единения. Литургия на кухне Когда мы говорим о Литургии, большинство представляет себе храм, алтарь, престол со священными сосудами, облачения, пение. Это действительно сокровища христианской традиции, но их корень скромнее. Литургия родилась в полутемных комнатах, ремесленных мастерских, небольших залах и, по сути, на кухнях — в тех самых местах, где люди собирались, опасаясь преследований, вечером, чтобы разделить хлеб, говорить о Христе, молиться друг за друга, петь гимны и псалмы и, наконец, причаститься через преломление хлеба и общую чашу Тела и Крови Христовых. Исследователи раннего христианства давно указывают: первые общины жили не вокруг монументальных храмов, которых просто не могло быть в эпоху гонений, а вокруг общего стола. Всё было просто, по-домашнему, и именно поэтому — глубоко, хотя и не лишено структуры. Алтарь (alta — «возвышенный», ara — «жертвенник») вырос над столом в триклиниях — комнатах, где люди накрывали скромную трапезу. Причем важно отметить, что римский дом (domus) был трехчастным: Atrium (атрий) — внутренний двор с бассейном (имплювий), куда имел доступ широкий круг посетителей. Ныне он соответствует храмовому притвору (нартексу), месту для оглашенных (готовящихся к крещению) и кающихся. Tablinum (таблинум) — главный зал дома, где хозяин принимал гостей, вел деловые встречи. Это центральное общедоступное пространство, которое соответствует средней части храма (наосу), месту для «верных» (то есть крещеных). Triclinium (триклиний) — кухня, где проходили трапезы, в том числе — особо важные. Это было самое сокровенное, интимное пространство дома, куда допускались только самые близкие. Соответствует алтарной части (апсиде/святилищу), где совершается Евхаристия. И первые литургии служились тайно именно в этих триклиниях, сокровенных кухнях, предназначенных только для своих. На этой раннехристианской кухне никто не был чужим — всякий принявший Христа и Евангелие становился самым родным и близким, которого допускали во святая святых дома. Для того чтобы войти в кухню (трапезу), нужно не просто желать жить иначе, но увидеть других не через статус, происхождение или прошлые грехи, а через самобытность и субъектность. Фото: «Бонд с кнопкой» Когда апостол Павел в своем послании пишет, что «потому из вас некоторые болеют и немало умирают, что причащаются недостойно», под «недостойно» он имеет в виду не практику трехдневного поста или молитв ко святому Причастию (на тот момент они еще не сформированы). Он говорит о расстраивающей его тенденции в отношениях христиан между собой: богатые приходили раньше, принося нечто вкусное и изысканное к столу, и, не дожидаясь бедняков, вынужденных трудиться до вечера, съедали. «Разве нет у вас своих домов, где можно есть и пить вволю? Что же вы позорите Божью церковь презрительным отношением к беднякам? Что же сказать вам? Похвалить вас? Нет, за это не похвалю!» — заканчивает Павел (1 Кор. 11). Данное замечание приведено на полях, чтобы просто напомнить: жизнь первых христиан формировалась на кухне вокруг стола. И когда сегодня люди вынуждены уходить из формальных пространств — не потому, что им хочется тайны, а потому, что хочется правды, — они повторяют путь ранних христиан: «Каждый день единодушно пребывали они в храме и, преломляя по домам хлеб…» (Деян. 2:46). Путь зерна Хлеб, используемый в евхаристической трапезе, — удивительный символ. Его древний смысл не ограничивается лишь образом пропитания. Хлеб сообщал людям о том, как устроена человеческая общность и почему эмпатия должна быть осваиваемым навыком. В зерне индивидуальность неразрушима: каждое можно взять отдельно, повертеть в руке, отделить от остальных. Зерна лежат рядом, но не становятся единством. Чтобы появился хлеб, они должны быть перемолотыми, стать частью общей субстанции. Это образ не уничтожения личности, а преодоления изоляции, подобно тому, как сострадание требует от нас преодолеть эгоизм, чтобы слиться с историей другого. Современный мир построен на атомизации: каждый существует со своим мнением, профильным интересом, личным брендом, собственной правдой и предельно охраняет оные. Но мука показывает другой путь: человек остается собой, но становится разомкнутым (термин С. С. Хоружего) навстречу другому, преодолевая ту самую ксенофобию (страх перед инаковостью). И этот символ хлеба глубоко укоренен в евхаристии, где, как пишет апостол Павел, «один хлеб, и мы многие одно тело; ибо все причащаемся от одного хлеба» (1 Кор. 10:17), подчеркивая не только единство, но и жертвенность, которая делает нас частью большего целого. Эта жертва начинается с простого доверия к веществу мира. Христианство — религия воплотившегося Бога, Который освятил плоть, материю, самый простой быт. Он не гнушался участвовать в свадьбах, ужинать в домах мытарей и грешников, есть печеную рыбу на берегу озера. Поэтому наша «кухонная литургия» с ее хлебом — это следование самой сути Боговоплощения: Бог стал доступным, осязаемым, «усвояемым». Через хлеб и вино, самые простые продукты человеческого труда, Он соединяется с нами. Значит, и наша встреча за кухонным столом — это не просто бытовая рутина, а продолжение той самой тайной вечери, где повседневность освящается через пристальное внимание друг к другу и каждое частное претворяется в великое и цельное общее. Фото: архив Так человек, если хочет войти в плотные слои эмпатии, должен решиться на уязвимость и открытость. Это формирует способность видеть в другом не угрозу, а человека. Способность признать, что у каждого своя боль, свои незаживающие раны, свое неблагополучие. Именно они делают людей похожими, а не разными. Многие цитируют Льва Николаевича: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастная — несчастна по-своему», не схватывая иронии остроумного графа. Ведь, прочитав роман «Анна Каренина», внимательный читатель обратит внимание, что он построен как опровержение собственного эпиграфа: в нем есть только одна счастливая семья — Левин и Кити, — в своем счастье непохожая на Карениных и Облонских, чьи судьбы переплетены общей схемой несчастья. На кухнях общность и открытость возникают естественно через осознание, что натиск внешних обстоятельств нас объединяет, проблемы и несчастья — это вызов для человеческого единства. Люди приходят туда и где-то на пороге должны оставить щит и меч, облачиться в домашнее. Именно в этом риске и рождается подлинное узнавание. На официальных встречах мы играем роли и надеваем persons (театральные маски с прорезью для рта, позволяющей узнать актера только per («через») sona («звучание»)). На кухне, снимая маски, люди способны разглядеть (и показать) личность (лик). Зрелость боли Часто спрашивают, почему именно хлеб и вино были выбраны в качестве евхаристических продуктов приношения? Почему не теленок и вода, например? Кроме того, что эти продукты символы феномена времени: хлеб — повседневности, а вино — праздника. Кроме того, что это продукты бескровные. Кроме того, что эти продукты вписаны в культурный контекст народов Востока. Хлеб это плод работы многих. Один пашет, другой сеет, третий пропалывает, четвертый жнет, пятый мелет, шестой хранит, седьмой печет, восьмой везет, девятый продает. Хлеб — это плод общности, которая существует даже там, где люди друг друга не знают или даже недолюбливают. Являясь участниками единого процесса, акта производства продукта, который продлевает жизнь («хлеб наш насущный»), люди объединяются кругом стола. Безусловно, эта метафора более очевидна для общин малых городов с натуральным производством. Когда за разными столами разных домов сидели люди, между которыми могли произойти конфликты (в маленьких городах все друг друга знают), хлеб на столе напоминал, что они уже давно связаны друг с другом. Это знание не снимает всех конфликтов, но оно создает пространство примирения и единения. Этот урок совместного труда напрямую связан с опытом «большой» соборной литургии. Что такое литургия, как не совместный труд всей общины по приготовлению духовной трапезы? Вино — еще один символ, который помогает понять путь эмпатии. Чтобы стать вином, ягода проходит через раздавливание, брожение и вызревание. Вино достигает зрелости через эти процессы, подобно эмпатии, которая рождается из пережитых кризисов. Чтобы быть способным принять чужого, надо пройти через лабиринты собственной тени: кризисы, боли, ошибки, потери, обиды, претензии, ожидания и разочарования. Только пережив свое брожение, человек начинает различать в другом его внутренние процессы и способен относиться к ним мягко, не обесценивая и не спеша судить. Да, «вино веселит сердце человека», но только после описанных выше манипуляций со своим «виноградом». Зрелость, о которой идет речь, — это не возраст и не количество знаний. Это способность удерживать в фокусе внимания не только свою боль, но и чужую, и видеть в них не конкурирующие трагедии, а части единой человеческой истории. Кухня с ее долгим, никуда не спешащим разговором тренирует в нас эту способность. Человек учится не перебивать, когда другой говорит о своем горе, даже если оно кажется мелким или надуманным. Учится не предлагать немедленных решений, а просто быть свидетелем. Учится видеть в слезах другого не манипуляцию, а язык, которым говорит израненная душа. Это и есть выдержка, превращающая виноградный сок чувств в зрелое вино понимания. Фото: Владимир Яцина / Фотохроника ТАСС «Кухонное» православие В моменты, когда внешние обстоятельства ставят христианина перед выбором, верующие обращаются к историческому прошлому и опыту выживания прежних поколений. При размышлении о вытеснении церкви на «кухню» мира невольно вспоминается опыт подпольной, или потаенной церкви в СССР. Этот пласт нашей истории до сих пор требует не просто изучения, но обязательного внутреннего прикосновения. Люди той эпохи жили так, как мы сегодня учимся жить: без гарантированных пространств, без уверенности в безопасности, но с удивительной способностью хранить верность Христу и принципам Его Евангелия. Историк Алексей Беглов приводит множество примеров таких общин. Люди собирались у знакомых в коммунальных квартирах, в подвалах, кабинетах, подсобках, удаленных от центра домиках в лесах и, конечно, кухнях. Сергей Аверинцев, описывая свою ничтожно маленькую комнатку в коммуналке, говорил: «Вот границы моего отечества». В воспоминаниях о тех годах часто повторяется мысль: теснота квартиры была не помехой, а средой, где молитва звучала яснее и пронзительней. Так было, например, в общинах священников Михаила Шика, Романа Медведя, Глеба Каледы, Александра Меня и многих других, где «кухонная» по размеру и «соборная» по содержанию служба становилась центром жизни тех, кто не хотел идти в «легальную», отравленную присутствием ОГПУ и ЧК церковь. Особую роль в подполье играли тайные рукоположения. Это была вынужденная мера, чтобы сохранить голос Живой Церкви. Справедливости ради отметим, что местоблюститель патриаршего престола Сергий Страгородский, которого за сотрудничество с советской властью порицали, не воспрещал тайным рукоположениям, негласно благословляя существование за платяным шкафом советского фасада — Нарнии «потаенной церкви». Епископы, находившиеся под наблюдением или в ссылке, рукополагали священников в квартирах, на конспиративных адресах, в домах старообрядцев или сочувствующих мирян. Имя священника, как правило, знали единицы, иногда даже ближайшие члены общины не догадывались, что перед ними пастырь. Таковым, например, был советский ученый и тайно рукоположенный священник Глеб Каледа. Православеное духовенство в Соловецком лагере. Фото: архив Потаенная церковь существовала в условиях жесточайшего дефицита: престолом становились ящик, доска, обеденные столы, потиром мог стать обычный стеклянный бокал, вместо вина использовали клюквенный сок. В лагерях престолом порой служила грудь исповедника, которую покрывали епитрахилью. Вместо просфор — обычный хлеб (а иногда и эрзац-хлеб). Богослужение становилось предельно простым и одновременно предельно существенным: минимум пения, внешнего ритуала, только молитва, Слово Божие, исповедь и Причастие, — но неизменной была радость встречи с Богом и друг с другом. Особое место занимала практика сокрытия святынь. Иконы, антиминсы, рукописные книги, облачения прятали дома десятилетиями. В Ростовской области одна семья хранила антиминс, принадлежавший местному монастырю, с 1920-х до 1956 года, доставая его только для домашних служб. В лагерях ГУЛАГа тайные литургии шли в бараках, санчастях и подсобках. Соловки, Воркута, Норильск, Колыма, Мордовские и Пермские лагеря оставили множество свидетельств того, как священники и миряне соборно проносили Евхаристию через холод и страх. В условиях вечной мерзлоты Норильска и Дудинки хлеб и вино доставали через лагерную кухню или медиков. При отсутствии антиминса заменяли литургию общей молитвой и чтением. На Колыме крещения совершали в банях, а причащение часто шло запасными Дарами, которые скрывали буквально в облицовке. На северных кладбищах у Воркуты отмечали Пасху тихим пением тропаря «Христос воскресе», стараясь не привлекать внимание вертухаев. В Мордовских зонах и пермских колониях группы верующих собирались небольшими «квартетами», чтобы не «засветить» собрание, чередовали дни и места. Женские лагеря, вроде АЛЖИРа, знали молитвенные собрания без священника: читали часы, каноны, устанавливали общий пост и держали внутреннюю дисциплину молчания. По мере того, как репрессии усиливались, некоторые подпольные общины теряли священников — они были или арестованы, или расстреляны. Тогда лидерство переходило к мирянам, часто пожилым людям, к монахиням. Это была трансформация церковной жизни, растягивание ее возможностей до предела. К 1940-м годам в центральных областях России, где не было возможности совершать Литургию, причащение исчезало из обихода. Верующие приобщались святой водой, взятой из святых источников, или ели высушенные впрок просфоры, хранившиеся от прежних времен, или кусочки освященных пасхальных куличей. Некоторые группы причащались «духовно», то есть молились о причащении, руководствуясь словами Писания, «что Господь и намерение целует». Удивительная жизнестойкость и толерантность к неизвестности скрепляли христиан не вокруг пространства храма, а вокруг Христа и свободы, к которой Он призывал в Евангелии. Храм святителя Николая в Кленниках, 1920-1930 гг. Источник: retromap.ru Говоря о подпольной жизни, невозможно не вспомнить о «домовых монастырях» как удивительной форме выживания христианских общин. Один из важнейших примеров — община при храме Николы в Кленниках на Маросейке, созданная священником праведным Алексеем Мечевым и продолженная его сыном, священномучеником Сергием Мечевым. Отец Алексей сознательно строил приход как «монастырь в миру»: не по форме, а по содержанию. Он вводил ежедневные богослужения, делал службу центром ритма повседневной жизни: каждая служба оканчивалась агапой — совместной трапезой с беседой, чтением псалмов и духовных рассказов. Вокруг богослужения постепенно формировалась община с очень конкретной, почти «бытовой» духовной практикой. Духовные чада вели дневники, регулярно исповедовались, получали письма с личными советами. Но особенно важна была внебогослужебная жизнь этой общины. Маросейка не имела собственной больницы или школы, зато в нее входили профессора, врачи, фельдшеры, сестры милосердия, педагоги. Они лечили, навещали больных, помогали с устройством на работу и учебу, одевали и кормили нуждающихся. Так была реанимирована практика апостольских времен — диакония ( см. сноску 1 ) (служба социальной поддержки — сказали бы сейчас). После закрытия храма в 1932 году и расстрела отца Сергия в 1942-м община не исчезла. Люди продолжали навещать и поддерживать друг друга, ездили через всю страну, чтобы увидеться, передать вести, вместе помолиться. Священники из круга Маросейки тайно служили литургии в ссылке: так, священник Феодор Семененко годами еженедельно служил в своей комнате в коммунальной квартире в Рыбинске; там же тайно совершал службу и архимандрит Борис (Холчев). Позже часть этого круга окажется в Ташкенте, где усилиями «маросейцев» случится настоящий взрыв духовной жизни послевоенных лет. Столь же прекрасной иллюстрацией фразы «они пытались хоронить нас, но не знали, что мы — семена» является пример 101-го километра и Малоярославца, который изгнанных, отвергнутых, объявленных врагами народа превратил в единую семью исповедников. Так маленький город Малоярославец стал местом концентрации людей, которые считались для власти опасными. Туда ссылали священников, монахинь, активных мирян. В результате возникла крепкая духовная семья, где соседями по улице оказывались будущие исповедники и архиереи. Центром их жизни был Казанский храм, настоятелем которого был будущий священномученик Зосима (Трубачев). В Малоярославце провели последние годы своей земной жизни исповедник протоиерей Роман Медведь и игумения Елена Коновалова. На клиросе пели тайные монахини, среди прихожан были будущие архиепископ Мелитон (Соловьев) и архимандрит Адриан (Ключар). Жанр не предполагает развернутого и подробного рассказа о том, о чем написаны тома исторических книг. Мы оставим за скобками мощное движение взаимопомощи репрессированным и их семьям со стороны общин, тайных школ, тайного паломничества к захоронениям новомучеников и исповедников. Лишь подчеркнем еще раз: все это — квартирные службы, тайные рукоположения, подпольное монашество, маленькие школы, сокрытые святыни, помощь заключенным, паломничества — не было параллельной Церковью. Это была сама Церковь в вынужденных обстоятельствах. Люди не противопоставляли свою «кухню» храму. Они знали: храм должен быть, и они стремились к нему. Но пока храм закрыт (или в нем орудуют чекисты), пока священник в ссылке, пока служить открыто невозможно — кухня становится алтарем. «Эти люди Меня любят» Если смотреть на потаенную церковь только внутри СССР, легко забыть, что огромная часть русской церковной жизни была вытеснена не только на «кухни» советских коммуналок, но и на «кухни» европейского континента. Лондон, Париж, Нью-Йорк стали теми же самыми временными пристанищами, где русские общины жили в изгнании, без поддержки государства, среди людей, для которых Православие было чем угодно, только не естественной частью культурного ландшафта. И именно здесь выросли две очень показательные общины — митрополита Антония Сурожского в Лондоне и отца Александра Шмемана в Америке. Приведу цитату из воспоминаний владыки Антония об эмиграции: «…В эмиграции было одно громадное преимущество над тем, как жилось на родине. Мы были выкинуты вон. Мы, каждый из нас, были одинокими. Мы были чужими для всякого человека вокруг нас. И в результате познали две вещи. Во-первых, то, что всякий русский православный человек — нам родной. Такой же родной, как отец, мать, сестра, брат, самый близкий друг. Он мой. Я помню, как я мальчиком ехал на метро или шел по улице и слышал русскую речь, и душа оживала. И как все взрослые относились к детям и дети ко взрослым как к своим. Это было одно. И в результате когда мы начали создавать что бы то ни было, то это на том основании, что мы чужие в чужом мире и свои между собой. А другое, что мы обнаружили, что, мне кажется, неописуемо важнее: Бог, который до революции, если так можно выразиться, жил вельможей в громадных храмах, оказывается, таким не был, Он был одним из нас, такой же беженец, как мы, Ему негде было голову преклонить. Мы при нашей бедноте создавали храмы размером вот с эту комнату, и они были для нас и для Него убежищем. Он в мире был чужой, Его выгнали. А какие-то люди, десятки людей, пять-шесть человек иногда созидали такое место, куда Он мог прийти и сказать: «Я здесь дома. Эти люди Меня любят…» Миссию митрополита Антония часто вспоминают через его публичные лекции, встречи с врачами, медсестрами, студентами, беседы в англиканских храмах и медицинских школах. Он проповедовал о молитве, смерти, свободе, человеческом достоинстве, обращаясь к людям, которые никогда не держали в руках «Православный молитвослов» и не собирались становиться частью русской диаспоры. Но сердцем его жизни все равно оставалась небольшая в численном отношении, довольно хрупкая община в Лондоне. Это была «кухонная церковь» в другом смысле: не прижатая к стенке подполья, а поставленная на край стола секулярного общества. Антоний Сурожский. Фото: архив В этих условиях Антоний строил приход, в котором литургия и разговор за чаем после службы сливались в единое пространство. Русские эмигранты, английские прихожане, люди без опыта церковной жизни — все собирались в одном зале, и там же, в приходском доме, решались самые разнообразные вопросы: исповедь превращалась в серьезный человеческий разговор, катехизация — в спокойное, честное объяснение веры без византизмов и славянизмов, взаимная помощь — в готовность принять у себя дома, выслушать, провести кого-то через кризис. Важно, что сама структура Сурожской епархии, сформированной митрополитом Антонием, изначально предполагала активное участие мирян: ежегодные епархиальные конференции, где священники и миряне вместе обсуждали вопросы церковной жизни, были продолжением той же кухонной, камерной, но очень ответственной соборности, которую внутри СССР выстраивали на кухнях ссыльных городков и в комнатах домовых церквей. Лондонская община Антония не жила ощущением «временности» — как будто все это только на несколько лет, а потом вернемся «домой». Скорее, напротив: он учил своих людей быть православными здесь и сейчас, среди британских соседей, в английской культуре. Американская община вокруг отца Александра Шмемана — иной, но очень родственный опыт. Сам Шмеман был человеком эмиграции второго поколения, выросшим во Франции, прошедшим через Парижский богословский институт, а затем переехавшим в США, где стал профессором, а позже многолетним деканом Свято-Владимирской семинарии в Крествуде под Нью-Йорком. Внешне это был вполне респектабельный богословский центр: кампус, библиотека, аудитории, студенты в подрясниках. Но, по сути, это была та же «кухонная» церковь изгнания, только организованная вокруг семинарской трапезной и приходского храма вместо коммунальной квартиры. Шмеман очень рано понял, что в Америке нет и не будет никакой «православной России» в привычном виде. Здесь люди приходили в церковь не из-за традиции, а из свободного выбора. В этом пространстве он строил общину, в которой Евхаристия становилась центром не только богослужения, но и всей жизни: в его богословии именно литургия формировала основу для разговора о мире, истории, свободе, времени и смерти, а не наоборот. Протопресвитер Александр Шмеман. Фото: pravmir.ru И у отца Александра, и у владыки Антония есть одна важная общая черта: они не строили в эмиграции «музей дореволюционного православия». В Лондоне и в Крествуде не реконструировался уездный приход конца XIX века. Напротив, они считали, что верность русской традиции проявляется не в точном копировании быта, а в сохранении духа — евхаристического, соборного, личностного. Литургия должна была звучать на языке страны, где живешь, исповедь должна была касаться реальных вопросов совести, а общинная жизнь — включать и помощь ближним не только по крови, но «всякому встречному-поперечному». Наконец, следует отметить и опыт потаенной церкви, которая формировалась в 60–70-е годы в кабинетах философов, филологов, математиков, культурологов. Например, вокруг Сергея Сергеевича Аверинцева в Москве складывалась именно такая среда. Через формальные лекции по античности, византийской поэзии в аудитории и в его рабочем кабинете формировалось пространство диалога о вере. В редакции «Философской энциклопедии» этот еще молодой академический ученый, субтильный, в очках в роговой оправе, в чудаковатой меховой шапке, объединил единомышленников в, как он сам это определял, «крестовый поход» против советской идеологии с ее беспощадной и тупой цензурой и узколобым отношением ко всякой инаковости. В этом маленьком кабинетном филологе власть проглядела апостола, который под видом статей, лекций, книг читал вдохновенные проповеди о красоте Иного мира. Рядом с ним работали такие же «двойные агенты» культуры: философы, которые, например, под видом заметок о Флоренском и Бердяеве возвращали в оборот имена, вычеркнутые из публичной памяти. Философ Лосев (монах в миру Андроник) учил, как спасать статьи о Флоренском, подчеркивая его заслуги в области математики и биологии. Директор Института научного атеизма Курочкин, сам того не понимая, литовал целые разделы о православии. В этом тонком редакторском ремесле рождалась параллельная церковная реальность: люди, не имея доступа к храмовой проповеди, впервые читали в «главном» философском издании страны серьезные тексты о Боге и Евангелии. Другая ветка потаенной церкви шла через квартиры математиков и культурологов. Домашние семинары, выросшие из совершенно мирских и светских научных кругов, становились местом, где обсуждали уже не только теоремы и аксиомы, но и Евангелие, церковное искусство, соотношение веры и научного знания. И это были изящно сконструированные «кухни» со свободными бесстрашными, остроумными и глубокими диалогами. Чего стоит только «Честертоновский кружок» переводчицы, нежной, доброй, всегда радостной и миролюбивой христианки с огромным сердцем Натальи Трауберг, созданный вокруг «кухни» ее дома, президентом которого стал кот Натальи Леонидовны по имени Иннокентий III. Такую остроумную шутку они придумали вместе с Аверинцевым: Иннокентий III — папа римский (Наталья Леонидовна вслед за мужем приняла католицизм), который благословил Франциска Ассизского на создание своего ордена и Четвертый крестовый поход за возвращение Святой Земли. И за деятельностью этого как будто шутейного кружка стояла серьезная школа веры и свободы: Честертона читали как современного отца Церкви, обсуждали парадоксы христианской радости, спорили о святости и обыденности. Чуть позже эти «кабинетные» общины начали искать, находить и встречаться с живыми пастырями. Так, вокруг протоиерея Александра Меня сформировалась среда художников, искусствоведов, инженеров, филологов, которые сначала приходили к нему как к человеку, с которым «есть о чем говорить», а оставались как с духовником. Его дом и приход под Москвой становились продолжением тех же домашних семинаров: здесь обсуждали книги, спорили о культуре, исповедовались, молились, собирали посылки для сидящих в лагерях. В Москве в те же годы светились своим тихим светом приходские «кухни» отца Всеволода Шпиллера, отца Дмитрия Акинфеева, отца Владимира Смирнова, отца Дмитрия Дудко, под чутким окормлением которых филологи, математики, философы после службы продолжали разговор о вере, о профессии, о страхе и ответственности. После 1991 года память о подпольных литургиях стала частью церковной идентичности. Возвращение храмов и монастырей сопровождалось публикацией дневников, писем, архивов, созданием мемориалов новомучеников, восстановлением монашеской жизни и апелляцией к опыту зарубежной, эмигрантской церкви. То, что совершалось тайно и в страхе, стало открытым и вновь из «кухни» проросла большая Церковь. Она одновременно усвоила страх и ужас быть изгнанной, впитала наследие конспирации с бережным (если не сказать — «жадно бережливым») отношением к «своему», граничащим нередко с «синдромом блокадника», подозрительностью и недоверием. Так появились пресловутые бабушки, сканирующие каждого входящего в храм. Потаенная «кухонная» церковь не позволила оборваться евхаристической нити, явила глубину понимания Евангелия и правды его, человеческие верность, красоту в свободе мысли, любовь. Но официальная церковь, долгое время являясь отделом при ОГПУ, выживая как институт, к сожалению, приросла к комитетам и после прекращения гонений, в период своего ренессанса не встала как на точку опоры на опыт подпольной церкви. Превратив его в музейный экспонат, она разрешила себе жить как прежде. И это печально. Нет, не нужно было отыгрывать подполье, не нужно было бы демонстративно и нарочито становиться оппозиционерами. Но мудро и осмотрительно вступать в контакт с левиафаном власти, чтобы не попасть в зависимость от него. Надлежало бы освоить ту степень бескомпромиссности в деле исповедования своей веры, непоколебимость в следовании за Христом, решимость стоять в истине и правде советских кухонь. Диакония (от греч. — служение, служба, услужение) обозначает многоразличные формы практического проявления любви к ближнему — от миссионерской и просветительской работы (Деян. 20, 24; 21, 19) до мер социальной поддержки (Деян. 11, 29; 12, 25).