В 1643 году проповедник Джереми Уитакер предупреждал своих слушателей: «Наши дни — это дни потрясений, и потрясений всеобщих». Один из его современников в Испании писал в том же 1643 году: «Похоже, настало одно из тех времен, когда в каждой стране всё переворачивается вверх дном, а некие великие умы приходят к выводу, что близится конец света».
Сегодня нас охватил похожий апокалиптический настрой. Угасает знакомый нам мир, происходят головокружительные события: изменение климата, демографический кризис, развитие искусственного интеллекта — всё это и впрямь наводит на мысль, что близится конец времён.
Как и в Европе XVII века, страны мира кажутся сегодня просто различными сценическими площадками, на которых одновременно разыгрывается одна и та же великая трагедия.
Исполняют её на разных языках, а отдельные сцены идут кое-где по другому сценарию, но трагедия та же. Подъём национал-популизма и приход к власти лидеров с диктаторскими замашками кажутся общемировыми тенденциями. Люди никому не доверяют, они разозлены, а многие склоняются к мысли, что сжечь дом — единственный способ зажарить поросёнка. Но носит ли эта пьеса название «Национализм»? Верно ли, что усиление экономического протекционизма и отторжение универсализма свидетельствуют о возврате к национальным государствам?
Поражение национального государства
Историки трактуют всеобщий кризис XVII века как кризис отношений между государством и обществом, борьбу между монархическими дворами и сословиями. Выходом из этого кризиса стало возникновение национальных государств. На опыте XVII века мы поняли, что нации не являются чем-то имманентным, а конструируются государствами и националистами, нередко вынуждая людей делать выбор между конкурирующими разновидностями национализма. Национальные государства стали инструментом не только экономического развития, но и сплочения общества. Они создавали солидарность там, где её не было. И они принимали разные формы. Одни ставили в центр современной политики демократию, другие прибегали к репрессиям и даже геноциду. «Отправить меньшинства в историю» — таков был боевой клич новорождённых европейских национальных государств после Первой мировой войны. Утопической мечтой националистов во многих регионах стала этническая однородность.
Сегодня во многих странах мира, особенно на Западе, мы наблюдаем не возрождение национализма (который на деле никуда не исчезал), а рост политически заразительной ностальгии — тоски по утраченному дому. Эта волна ностальгии отражает скорее кризис национализма, чем его возврат. В 1688 году швейцарский врач Иоганн Хофер придумал название «ностальгия» для новой болезни, главным симптомом которой была меланхолия, вызванная тоской по родине. Страдающие этой болезнью часто жаловались, что слышат голоса и видят призраков.
Эпидемия ностальгии охватила сегодня Европу. Подавляющее большинство европейцев считает, что вчера (когда нас было больше и мы были моложе) мир был лучше, чем сегодня, хотя они и не уверены, когда именно было это славное вчера.
Они опасаются, что их дети будут жить хуже, чем они сами, но не знают, как этого избежать. Те, кто больше всех ностальгирует по прошлому, вероятно, чаще голосуют за антиевропейские партии. Если дом — это место, где вам всё понятно и где понимают вас, то сегодня мы живём в мире бездомных. Космополитическую утопию, в которой каждый должен бы везде чувствовать себя как дома, вытеснил страх того, что на самом-то деле никто не у себя дома и не на своей родине.
Гердер считал такой же человеческой потребностью, как нужда в пище и воде, потребность в принадлежности некой общности. «Быть человеком значило иметь где-то возможность чувствовать себя дома, среди своих». В XXI веке мы знаем, что «свои» — это уже не просто «соплеменники» и что ощущение дома связано с состоянием свободы. Находясь «дома», вы рискуете не соглашаться с власть имущими и даже готовы пожертвовать жизнью, защищая свои убеждения.
Потеря дома воспринимается как потеря свободы, как состояние всеобщей уязвимости.
Отторжение глобализации выявило кризис способности национализма и национального государства сплачивать общество. Движущая сила того и другого — страсть к сепаратизму, к разрыву того, что с великим трудом «сшивалось» воедино, а также догматическое нежелание признавать хотя бы остатки какой-то общей почвы.
Парадоксальным результатом трех десятилетий глобализации стало дробление политического пространства на крепости, выстроенные в соответствии с замкнутыми идентичностями, между которыми невозможно никакое серьезное общение.
В основе этого процесса лежит распространение социальных сетей. Оно прекрасно объясняет, почему нам было так легко отделиться от ближайшего соседа, но этим объясняется далеко не всё. Национальное государство — ни в демократической, ни в авторитарной форме — больше не в состоянии обеспечить обществу социальную сплочённость.
Как предсказал почти три десятилетия назад американский антрополог Клиффорд Гирц, перед нами встали два важнейших вопроса: «Что такое страна, если это не нация?» и «Что такое культура, если это не консенсус?».
Бессмертные личности, смертные нации
Если всеобщий кризис XVII века был кризисом отношений между обществом и государством, то нынешний глобальный кризис — это кризис отношений между личностью и обществом, личностью и нацией. Нация больше не способна поддерживать, по словам Эдмунда Берка, «союзнические связи не только между ныне живущими людьми, но и между живущими ныне, жившими ранее и ещё не рождёнными».

Си Цзиньпин и Владимир Путин. Фото: AP
Президента России Владимира Путина и Председателя КНР Си Цзиньпина подслушали, когда по пути на военный парад в Пекине в 2025 году они обсуждали тему бессмертия. Не конфликты в Украине и Газе, не своих потенциальных преемников, не таможенные пошлины Трампа, а пересадку органов и новые открытия в биотехнологии, дающие призрачную надежду на вечную молодость.
Не случится ли так, что эта странная беседа окажет больше влияния на будущее нашей политики, чем сдвиги в раскладе геополитических сил, о которых все сейчас только и толкуют?
Как соотнести надежду на личное бессмертие с тем фактом, что большинство людей в мире живут в обществах, где рождаемость ниже уровня воспроизводства населения? И как объяснить то, что рождаемость снижается и население сокращается и в богатых, и в бедных странах; и в светских, и в религиозных обществах; и в демократиях, и в автократиях?
Историк Кристофер Кларк заметил, что, «как гравитация отклоняет луч света, так власть искажает течение времени». Отправление власти коренится в некоем наборе презумпций по поводу того, как взаимосвязаны прошлое, настоящее и будущее. Современная политика исходит из постулата, что индивиды смертны, а нации бессмертны. Мы преодолеваем границу своей жизни посредством веры в Бога, рождения детей и принадлежности к наделённой самосознанием культурной общности — нации, способной выдержать бури истории. Памятник в парке с именами тех, кто пожертвовал жизнью за нацию; стихотворение, которое полагается знать наизусть будущим поколениям, — вот что когда-то воплощало нашу общую идею бессмертия. В течение последних четырёх веков успех национального государства коренился не только в осуществлении освящённого законом насилия над некими территориями, но и в преобразовании общественного договора в межпоколенческий договор.
Как показывает беседа в Пекине, это уже не так.
Растёт ощущение, что мы живём на пороге времени, когда самые богатые и властные станут считать себя бессмертными, тогда как срок жизни многих стран из-за падения рождаемости и массовой миграции покажется уже конечным.
Можем ли мы по-прежнему рассчитывать, что будем жить в умах будущих поколений, когда темп экологических, технологических и культурных изменений не позволяет даже вообразить, какой станет жизнь людей в будущем?

Уверены ли политические лидеры Болгарии или Словакии — видя, с какой скоростью сокращается их население и разрушается национальная культура — в том, что через сто лет кто-то ещё будет изучать болгарскую или словацкую историю?
Как утверждает французский политолог Оливье Руа в своей примечательной книге «Кризис культуры», сегодня мы наблюдаем не замещение одной господствующей культуры другой, как это было в эпоху распространения христианства или ислама, Ренессанса или Просвещения, а прогрессирующую эрозию культуры как антропологической реальности и общенационального канона. По мнению этого автора, национальная культура подобна родному языку: человек начинает говорить на нём прежде, чем приступает к изучению грамматики. Культуру составляют те «самоочевидные» истины, которые мы разделяем, сами того не сознавая. Эта общая культура исчезает под напором миграции и пристрастия капитализма к дешёвой рабочей силе, в то время как художественная «высокая культура» оказалась понижена в статусе до того, что считается «либо пустой тратой времени, либо одним из многочисленных хобби».
Не так давно быть французом означало, что ты читал Гюго. Теперь это в прошлом. У Google Translate нет родного языка.
Президент Трамп, который по геополитическим причинам не участвовал в китайско-российской беседе о бессмертии в Пекине, — возможно, самый влиятельный человек, воплощающий изменения в координатах «время—власть». Путина и Си всё ещё заботит бессмертие наций. Российский президент романтизирует утраченное имперское прошлое и мечтает о демографическом возрождении России в будущем; Си апеллирует к династической преемственности. Трамп не таков. В своих речах и интервью он редко ссылается на историю и гораздо реже, чем российский и китайский лидеры, даёт понять, каким ему хочется запомниться грядущему поколению. Складывается впечатление, что и Трамп хочет жить вечно — но не в сердцах и умах новых поколений. Скорее, своим бессмертием Трамп хотел бы счастливо наслаждаться в Мар-а-Лаго, а ещё лучше — в Белом доме. Политическое воображение, похоже, не простирается у него за пределы срока полномочий, как будто на нём должна закончиться сама история. Его мало волнует, что произойдёт сразу после окончания его срока. Обсуждая риск конфликта с Тайванем, он повторяет обещание президента Си не вступать в него, пока у власти президент Трамп. Но что случится, когда он покинет пост?

Дональд Трамп. Фото: AP / Mark Schiefelbein
Трудно отделаться от ощущения, что в будущем наша политика станет похожа на мир греческой мифологии, в котором интриги бессмертных определяют ход мировой истории. Всё, на что смогут надеяться смертные, — это понравиться бессмертным.
В то же время имперский нарциссизм Трампа сигнализирует о появлении вариации национализма, оторванной от национальной истории. В отличие от революционных национализмов XIX века, национализм XXI века враждебен любому универсализму. Национализм — это больше не национальный проект. Он не употребляет будущего времени. Кризис культуры разорвал историческую связь поколений. Мы уже не способны сохранять память о временах наших родителей (тогда ещё не было мобильных телефонов) и не можем представить себе мир, в котором будут жить наши дети (если они у нас будут). История сплющилась в одну плоскость. Мы не рассматриваем прошлое как исторически иное время. Покойники освобождены от исторического контекста. Нельзя больше считаться прогрессивным деятелем в рамках своего времени; теперь ты либо прогрессивен, либо реакционен на все времена. Всех воспринимают как современников и оценивают по сегодняшним меркам. Дон Жуан Моцарта столь же отвратителен в своих сексуальных похождениях, как и Харви Вайнштейн. «Регистр эмоций, таким образом, упрощается до набора символов». Молодёжь ведёт себя как последнее поколение, выносящее приговоры в этакой светской версии Судного дня.
Отправить в историю большинство
«Есть одна глубинная загадка, связанная с яростной дискуссией вокруг меньшинств в глобализованном мире, — пишет американский социолог индийского происхождения Ардун Аппадурай. — Она заключается в том, почему относительная немногочисленность, которая и придаёт слову «меньшинство» его простейшее значение, подразумевающее обычно политическую и военную слабость, не мешает делать меньшинства объектами страха и ярости».
И вот ответ, который даёт на эту загадку сам Аппадурай: меньшинства не позволяют большинству чувствовать себя таковым. Само существование меньшинств — сигнал о том, что однажды и ты можешь оказаться в меньшинстве. Малочисленные группы имеют тенденцию к росту, в то время как численность больших групп может легко сократиться. Более высокий уровень рождаемости среди меньшинств — часто основной фактор геноцидальной политики режимов, опирающихся на большинство. Распространение демократии в сочетании с демографическим спадом и ростом миграции усилило опасения, что исторические «большинства», основавшие национальные государства, могут оказаться меньшинствами завтрашнего дня.

«Пражская дефенестрация». Художник: Карел Свобода
В демократии экзистенциально важнейшим коллективным правом является право на исключение. Хотя демократические режимы по праву гордятся своей способностью к вовлечению различных социальных, этнических и религиозных групп в общественную жизнь и принятие политических решений, демократия обусловлена правом демократического политического сообщества решать, кто может быть его членом, а кто нет. Демократия может исключать не только определённые идеи из публичного пространства, но и людей. Майкл Уолцер приводит этот аргумент в классической форме, когда пишет, что, поскольку распределительная справедливость не выходит за пределы политических сообществ, сам состав политического сообщества не может быть основан на справедливости. Так, явным образом несправедливо, что одни из нас родились в Германии, а другие — в бедных и репрессивных странах, но немцы не несут морального обязательства устранять эту несправедливость. Как утверждает Уолцер, те, кто уже является членом сообщества, имеют моральное право на отбор тех, кого они хотят включить в своё сообщество «в соответствии с нашим пониманием того, что значит быть членом нашего сообщества и какое сообщество мы хотим иметь». То, каким образом определяется право на исключение из членов сообщества, отличает либеральные демократии от нелиберальных.
Заманчиво рассматривать рост нелиберальных тенденций как извечную борьбу между демократией и авторитаризмом, а эпидемию ностальгии на Западе — как возвращение национализма, но на самом деле трагедия, разыгрывающаяся сегодня во всем мире, — это культурный упадок национального государства. И «большинство, ощущающее себя меньшинством» — главный герой этой пьесы, по крайней мере, на Западе.
Перевод с английского Дмитрия Ермоловича
