Когда говорят о «русской идее», то обычно имеют в виду, с одной стороны, нечто визионерское, религиозное, мессианско-православное, а с другой — нечто коллективно-политическое, связанное с «особым укладом» русской государственности.
И в этом нет противоречия.
Историческое русское православие вполне можно назвать явлением политическим в силу того, что оно всегда было ориентировано на поддержание и упрочение имеющейся социально-политической иерархии. Оно ритуализировало и «одухотворяло» эту иерархию. Видело в самом ее существовании некий теологический, «мессианский» умысел. Русское царство есть «богоизбранное» царство. Русский же «народ» — это «народ», верный царству, служащий и покорный идее царства. Причем не в силу обязывающих законов, но в силу «глубинной» убежденности, что он, «народ», существует лишь до тех пор, пока есть «царство». Есть «царство» — есть и «народ».
Гениально заметил один известный писатель: главный русский вопрос не о том — «что делать?» или «кто виноват?», а — настоящий ли царь?
Действительно, «что делать?» и «кто виноват?» — это вопросы интеллигенции, но не «народа». «Народ» же находится в несокрушимом убеждении, что если «царь настоящий», то все прочие вопросы будут решены самым лучшим образом. Характерно, что под «настоящим» понимают совсем не благочестивого и религиозного правителя — совсем нет.
По социальным сетям недавно ходил ролик, на котором российская богомольная старушка, идя на какой-то церковный праздник, перекрестилась и поклонилась статуе Ленина. Когда же ее спросили, зачем она это сделала, ведь тот, кому она кланяется, закрыл тысячи церквей и вообще загнал веру в подполье, — она ответила: «Ну и что же? В душе-то он все равно верил!»
* * *
Критерий, по которому человек из «народа» определяет «царя» как «настоящего», лежит, очевидно, в области могущества и влияния этого правителя. И когда есть это, правитель по умолчанию наделяется качествами «особой духовности». «Настоящий царь» — это фигура силы, а точнее, политической силы. Именно политическая сила русским народом и «одухотворяется». Довольно широкое распространение в наши дни икон со «святым» Иосифом Сталиным и праздничные шествия под такими иконами — характерное тому свидетельство.
* * *
«Особая духовность», «русская идея», «соборность» — как ни назвать, но это не что иное, как политическая конструкция, на протяжении многих веков возводимая русским церковным православием и русской властью. И крайне успешно имплантированная населению. Понятие «православного народа» есть результат этой имплантации. Как, вероятно, и само понятие «народа», в принципе, есть результат работы политических конструкций, инициированных теми или иными элитами. Созданное, искусственное понятие. «Народ» как политический эффект. Поэтому,
говоря о «народном», в первую очередь стоит смотреть не на его «рядовых представителей», а на те установочные идеологемы, что транслируются населению с «верхних этажей» общественной пирамиды.
Изоляционизм и нарциссическое превосходство; аскетизм как скепсис в отношении субъектной свободы; центростремительность политического сознания и покорность властям — эти феномены «русского мира» не присущи русскому населению неким «естественным», «врожденным» образом. Эти феномены создавались и складывались «сверху» и воплощали собой тот образ «народа», который хотели видеть «сверху».
* * *
Можно вспомнить и о той сознательной капитуляции перед «народом» русской интеллигенции — славянофилов, «почвенников», «веховцев», — когда все они провозгласили, что и просвещение, и философия, и политическая мысль — это лишь жалкое ничто перед «глубинной народной верой». Но надо уже признать: они капитулировали не перед «народом» и его верой. Свои интеллигентские, просветительские полномочия они сложили перед автократической силой церкви и государства — той силой, что создала и упрочила известный «народный образ».
* * *
Можно ли сказать, что собственное содержание у того массива людей, который усилиями церкви и государства превращается в «народ», попросту отсутствует? В каком-то смысле — да. Массовый человек не знает, зачем дано ему существование. И это незнание делает его крайне тревожным, несчастным. Он есть пустота, требовательно желающая заполнения. Как недавно процитировали в социальных сетях слова одной неизвестной восьмилетней девочки: «Душа человека есть пустота, в которой поселяется бог или дьявол». Вопрос лишь в том, откуда «бог» и «дьявол» приходят в эту пустоту?
Русская «пустота» заполняется «русской идеей». Она приходит от власти, и власть говорит своему «народу»: «Вот вам единое на потребу».

«Крещение Руси». Фреска работы Виктора Васнецова в киевском Владимирском соборе, 1895—1896 гг.
С другой стороны, человеческая «пустота» не так и пуста, как может показаться. Это не в чистом виде tabula rasa, как полагали Аристотель, стоики, а вслед за ними Джон Локк. Хотя бы потому, что люди весьма по-разному реагируют на внедряемые в них идеи и представления: какие-то заходят и остаются, какие-то заходят, но не приживаются, а какие-то отторгаются сразу. Это касается и восприятия чего бы то ни было в целом. У Гераклита сказано примерно так: «Глаза и уши плохие советчики, если души у людей варварские».
То, что человек не является существом однородным, гомогенным, — отмечалось мыслителями очень давно. Платон много внимания уделяет разделению души на три части, три начала: разумное, яростное и вожделеющее (логос, тимос, эрос) — и какое-то одно из этих начал всегда преобладает над человеком, выступает для него «ведущим». Очевидно, что индивиды, находящиеся над воздействием различных «ведущих», будут весьма различно воспринимать как вещи, так и самих себя. По сути, этот подход продолжает и Аристотель, говоря о таких трех составляющих души, как разумное, животное и растительное.
Все три начала пребывают в человеке в неравных пропорциях, а потому индивиды рождаются на свет с изначально большей склонностью к одному, и с меньшей — к другому. Однако такое неравенство не является фатальным. «Ведущее» начало, это, прежде всего, потенция, возможность, а не безусловный рефлекс. Впрочем, бывают и случаи исключительные, когда изначальная склонность полностью определяет человеческую судьбу без всяких альтернатив. В целом же всякий человек может вести «работу» над своими «ведущими» — усиливать и развивать одно или сдерживать и корректировать другое. В этом и состоит созидательная суть свободы. Поэтому и Платон, и Аристотель, и почти все мыслители вслед за ними уделяли столько внимания «дианойе» — «просветительному» процессу, в ходе которого и не слишком склонный к «разумному началу» индивид может, приложив усилия, сделать себя разумным.
* * *
Но человек является в мир, имея не только внутренние склонности души. Есть еще и то окружение, среда, в которой как его рождение, так и последующее становление происходит. И как показывают наблюдения, что уже много веков ведутся философами, среда имеет на человека куда большее влияние, чем его собственная душа. Другими словами, люди куда в большей степени являются существами гетерономными, чем автономными.
Очевидно, что среда в первую очередь — это непосредственное окружение индивида, его семья, круг его прямого общения. Но и семья, и прочие люди вокруг не есть некие самостоятельные единицы влияния — субъекты, что исключительно на свой манер и по своему желанию разворачивают картины собственных идей и представлений. Нет, и семья, и другие люди — это, прежде всего, проводники той картины мира, что доминирует на текущем историческо-временном отрезке — в языке, в распространенных этических и эстетических приоритетах. В той социокультурной и политической реальности, в которую все они вписаны и элементами которой являются. Потому можно утверждать, что подлинным субъектом влияния на человека оказывается его историческая эпоха, а семья и все люди вокруг — лишь ее ретрансляторы.

«Вербное воскресенье в Москве при царе Алексее Михайловиче. Шествие патриарха на осляти, 1865 г. Художник: Вячеслав Шварц
Как правило, люди ретранслируют мейнстрим. То есть наиболее заметное, распространенное и обеспеченное постоянным воспроизводством представление о мире и о том, как в нем существовать. Мейнстримом же какое-либо представление становится лишь одним способом — когда оно становится представлением власти и в массовом восприятии не отделяется от власти. Таким образом, идентичность индивидов, ориентированных в большей степени на среду, чем на составляющие собственной души — а это большая часть людей, — производится из представлений власти. Собственно, и «народ» как представление, которым, по сути, он и является, — есть не что иное, как продукт власти. Без нее как организатора представлений сколь угодно массовое скопление людей никогда не обретет идентичность само по себе. Нет власти — нет «народа».
Если власть стабильна и ее авторитет не подвергается сомнениям, то главное свойство человеческой души, которое ею востребовано, — это, говоря языком Аристотеля, свойство растительное, вегетативное. Власть желает видеть человека, подобного «растению» — приспособленного к тому, что есть. Лояльного и «дающего корни». Прочие свойства души интересны настолько, насколько укрепляют имеющийся порядок.
Однако существует не только действующая, актуальная власть. Есть также и «власть возможного» — то есть власть ожидаемого, еще не ставшего действительным. Власть футуристических проектов и утопических идей. Эта власть практически всегда оппозиционна имеющемуся порядку вещей. Или как минимум альтернативна ему. Она обращается в человеке не к его лояльности, но, напротив, — к его «неуживчивости», которую Иммануил Кант полагал главным мотиватором эволюции человеческого рода.
«Власть возможного» требует автономности по отношению к действительному. В конце концов, в человеке, которого слишком долго заставляли быть подобным «растению», пробуждается «животное», «яростное» начало его души.
Впрочем, если ожидаемое и утопическое пробивает себе дорогу, как правило, революционным путем и само становится действительным, весьма часто, если практически не всегда, происходит то известное превращение, когда победившая оппозиция начинает требовать в отношении к себе гораздо большей лояльности, чем ее предшественники. Автономный человек почти моментально становится неудобен и неугоден победителям. Начинается тот известный процесс, когда «революция пожирает своих детей». Гетерономность как безвольная зависимость от системы — не просто возвращается, но становится абсолютной нормой, за нарушение которой следует жестокое наказание.
* * *
Возвращаясь к русской истории — здесь, по существу, с самого ее начала «народ» формировался, делался, выращивался властью в «растительном» качестве его душевных способностей. Трудно сказать, какая именно форма русской власти оказывала на это большее влияние. Православная церковь с ее установкой на подчинение всякого субъектного проявления авторитету и ритуалу или самодержавное государство с его готовностью силой искоренять все, что нарушает безоговорочную лояльность. Православие изнутри, самодержавие снаружи — но в целом эффект влияния элит на культурное поле был почти абсолютным.
Если «животное», «яростное» начало русских душ еще находило себе выход в периодических бунтах, в беспрерывных войнах, которые вело государство на своих границах или в широко распространенном в социальных «низах» бытовом насилии, то «разумное» начало оказалось весьма мало востребованным. Соответственно, и субъект как автономная, самостоятельно мыслящая личность был крайне редким, случайным явлением на всей обширной территории государственно-православного русского дискурса.

Бабушка крестит памятник Ленину и объясняет, зачем. Кадр из видео
Можно допустить, в качестве аргумента, что неразвитость «разумного», логоцентрического направления в русской культуре вплоть до XVIII века было связано с естественной географической отдаленностью от тех мест, где хранилось античное наследие, ставшее основанием для интеллектуального и цивилизационного взлета как Западной Европы, так на определенном этапе и арабо-исламского мира. Однако подобный аргумент разбивается о факт, что Византийская империя, которая в течение всего Средневековья была главным хранилищем античности, являлась для русского мира, безусловно, главным партнером по духовным, политическим и торговым связям. Русское царство видело себя прямым наследником «ромейских» императоров, а русская церковь — правопреемницей «ромейской» веры. При такой близости объяснить отсутствие контакта с первоисточниками — с текстами от Геродота и Птолемея до Платона и Аристотеля — можно разве что полным отсутствием интереса к ним.
С самого начала русского православия, со «Слова о законе и благодати» и первых «Житий святых» очевидным образом явлена воля клира к «богоизбранности» и «святости» — но не к познанию и самопознанию.
Человек не представляет для русской церкви большой загадки: он есть «сосуд греха», и единственный путь к «спасению» от этого — аскеза как непосредственно физическая, так и личностная, субъектная. В том числе аскеза интеллектуальная.
Не познавать себя, но — спасать себя. Не познавать мир, но — спасаться от мира.
Когда представление о таком устройстве вещей поселяется в сознании верующих людей, возникает явление, которое можно назвать «коллективным нарциссизмом святости». Верующий, уже просто по факту вероисповедания, убежден в своей причастности ко всему анклаву святых и «спасенных». И обретает величественную уверенность в том, что он есть неотъемлемая часть этой «богоизбранной общности». Из этого следует снисходительное, почти презрительное отношение к тем, кто в «богоизбранную общность» не входит. Зачем нужен здесь Геродот? Зачем нужен Платон?
* * *
И русская церковь, и государство имели абсолютно нарциссический характер и не позволяли, чтобы внимание хоть на что-то отвлекалось от них. Формировался замкнутый конструкт «особого мира» с единственно «правильной» верой и сакральной фигурой правителя-самодержца. Стимулом же веры являлось не только и не столько нечто трансцендентное, как это предполагается в религиозном опыте, но скорее само представление об «особости» и «правильности», укрепляемое постоянным ритуалом, цитированием из «святых отцов» и почитанием великих правителей. Это давало уверенность, избавляло от тревожных вопросов.
И позволяло ощущать себя почти что гарантированно «спасенными». По меньшей мере «духовно» привилегированными.
Своим нарциссическим самодовольством церковь щедро делилась с паствой, а государство — с подданными. Здесь можно говорить о своего рода «нарциссической индукции», то есть о заразительном чувстве избранности и превосходства над «иноверными» и вообще над всеми «иными», которое транслировалось «сверху» и укоренялось в самых «низах» русского мира. Чем меньше индивид что-то мог изменить в своей жизни, чем меньше он был волен распоряжаться собой — тем крепче он держался за «особый путь». Кроме того, чем сильнее была его «темная» сторона, тем больше в «особом пути» он искал себе оправдание. Это было последним прибежищем для самоуважения там, где человек как личность был или бесправен, или аморален.
* * *
В этом нарциссическом «растительном» величии русская православная вера, и в целом «русская душа», пребывала практически всю свою историю. Те случаи, когда в ее «духовную особость» кто-то пытался привнести просветительские, «разумные» начала, — были исключением и лишь подтверждали некое неписаное правило: «вера в разуме не нуждается». Все это унаследовала и концепция «русской идеи» с ее акцентом на «особом пути» и «избранничестве». И ничем не разбавленным восхищением от русской истории и «русской души».
«Растительная» стабильность как идеал, в котором ничего не стоит менять. Русский нарциссизм.
