Бородинская дедовщина.

Главными цензорами были не чекисты, а мы, продвинутые, все понимающие редакторы… Какой выбор у нас теперь?

(18+) НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И (ИЛИ) НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ АРХАНГЕЛЬСКИМ АЛЕКСАНДРОМ НИКОЛАЕВИЧЕМ ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА АРХАНГЕЛЬСКОГО АЛЕКСАНДРА НИКОЛАЕВИЧА.

Во время коронационных торжеств 1826 года новый царь Николай вызвал Пушкина из Михайловской ссылки и беседовал с ним; автору «Онегина» была предложена сделка: он проявляет неформальную лояльность, царь возвращает его из ссылки и дарит ему личную цензуру, которая заведомо свободнее и мягче общей. Поэт предпочел согласиться. В недавнем фильме «Пророк. История Александра Пушкина» режиссера Феликса Умарова этот эпизод решен предельно остроумно — и демонстративно антиисторично. Царь в паре с Бенкендорфом играют с Пушкиным в теннис; удар — контрудар, силы неравные, двое против одного. И заранее понятно, кто окажется в пролете.

Одним из отдаленных следствий этой сделки стал знаменитый цикл антипольских и антифранцузских стихов 1831 года, который люди с хорошими лицами стыдятся цитировать, а люди власти готовы читать наизусть. В худшем случае — вприглядку, по книжке из домашнего собрания: 

Вы, черни бедственный набат,

Клеветники, враги России!

Что взяли вы?.. Еще ли росс

Больной, расслабленный колосс?

Еще ли северная слава

Пустая притча, лживый сон?..

(«Бородинская годовщина»). 

Стихи прекрасные по стилю; державные по духу; агрессивные. Цензурные послабления были куплены слишком дорогой ценой. Тем более чиновники не успокоились, и продолжали Пушкина терроризировать своими правками, устраивая «бородинскую дедовщину».

Кадр из фильма «Пророк. История Александра Пушкина»

Кадр из фильма «Пророк. История Александра Пушкина»

Я к чему веду? К тому, что даже в «золотом» ХIХ веке цензурные препятствия воспринимались как насилие и зло. Необходимое, по мысли власти. Нетерпимое, по мысли оппозиции. Допустимое, как думал Пушкин до поры до времени. Но не дающее пользы писателю; такая глупость в голову царю не приходила, об авторском сословии что и говорить. Сегодня можно вслух произнести — эзопов язык полезен, цензурные запреты нужно огибать, поэтому сюжеты будут интересней, а метафоры гуще. Тогда стеснялись. Понимая, что доброкачественных форм цензуры не бывает.

И вот теперь — о дне сегодняшнем. В недавнем интервью Павла Дурова сказано: мы рискуем стать последним поколением, которое пользовалось плодами истинной свободы, и первым, которое не захотело ее защитить. Страшное, по сути, обвинение в предательстве профессии.

Но я на одну генерацию старше. И мы вошли в культуру до свободы слова. Потом нас вышвырнуло из цензурной центрифуги, а сейчас мы снова в нее приземлились.

То есть траектория еще позорней и еще страшнее, чем у поколения «ВКонтакте».

С цензурой как способом жизни и мысли я впервые столкнулся в конце 1970-х, в последних классах средней школы. Я тогда писал стихи, их брали в поэтическую рубрику «Радио Ровесники» — была такая передача для подростков. Сладкая музычка фоном, старательные голоса актеров и правильные, грамотные вирши; платили рубль сорок за строчку. Небольшая подборка — зарплата начинающего инженера. Но стихи перед записью правили. В том числе по идейным причинам. Было это неприятно, даже больно. Однако рубль сорок строчка. «Ты продаешься, детка! Ты продаешься». Стихам мое поведение не понравилось, и они от меня ушли, перестали сочиняться.

Тут, и довольно быстро, выяснилось, есть гораздо более жесткий и разрушительный вид цензуры. Ты не просто убираешь непроходные места и подвергаешь умолчанию опасные фрагменты. Но соглашаешься писать под диктовку. То, с чем абсолютно не согласен. Я в это ослепление не впал, но свидетелем был. И косвенным участником, пожалуй.

В самом начала 1980-х, будучи студентом Ленинского педа, я вел литературный кружок во Дворце пионеров. Однажды некая телепрограмма для детей пригласила наш кружок на съемки. Это значило — официальное признание и надежное цензурное прикрытие. После выхода в эфир можно было не бояться пионерского начальства, включать в текущие занятия хоть Цветаеву, хоть Пастернака, хоть Мандельштама; никто бы слова мне не сказал. Потому что Телевизор — высшая инстанция. Тот, кого показывают на голубом экране, может все.

Мы приехали на Шаболовку, долго красовались перед камерами, мои кружковцы читали стихи. А через день позвонили редакторы. И, немного помявшись, сказали: все прошло отлично, но эфир назначили на первую неделю ноября. Поэтому пускай «ребята» сочинят стихи про Революцию и Ленина, мы кого-нибудь из них доснимем. Кстати: есть у вас в кружке телегеничная «девчушка», и рифмует бойко, хорошо.

Я вроде бы встал на дыбы. Девочка действительно была способная и симпатичная, но отдавать ее в идейную аренду я не собирался. Редактор отказа не понял. Вам предлагают шанс, а вы упираетесь. Ну как хотите, мы ее сами разыщем. Более того, я набрал ее папу, предупредить. Но папа не понял метаний. А что тут такого? Трудно, что ли, накатать стишок. А потом ей книжку издадут. Или стихотворную подборку в журнале «Юность». На худой конец, в «Пионере». Она поступит в МГИМО, станет ездить за границу; мы с ее мамой довольны… Папу я разубедить не смог, но и других шагов не предпринял, к телевизионному начальству не поехал. Потому что правду страшно говорить (вы что же, против нашей Революции?).

Дальше — следующая ступенька вниз.

Изображение

Я учился на четвертом курсе, когда журнал «Вопросы литературы», который издавался грандиозным тиражом 50 000 экземпляров, взял у меня, студента, большую статью. О «Медном всаднике». Что на языке родных осин означало не просто успех, но гарантированную аспирантуру. Статью невыносимо долго правили в отделе «русская классическая литература», а финальную версию передали пушкинисту Непомнящему, для микроскопической доводки. Я поднимался в мансардную комнату, Непомнящий дымил трубкой, говорил потрясающе глубоким голосом — и вообще был похож на Мейерхольда. Но на стадии верстки статью прочел главред и предложил на выбор: 

  1. снять статью из сверстанного номера, 
  2. переписать, обличив непокорных поляков. Потому что увидел аллюзии на польскую «Солидарность». Переписать — значило испортить репутацию навечно. Пришлось согласиться с отменой. Но по прошествии лет признаюсь: я внутренне дрогнул. С трудом удержался от соблазна.

И вот в черненковском 84-м меня позвали в детскую редакцию Гостелерадио; я стал младшим редактором передачи «Пионерская зорька», выходившей в забавное время, в 7.40. В первый же рабочий день мне огласили правило: «Лучше перебдеть, чем недобдеть». И я ему старался следовать. Неформально, вырезая любую крамолу — до того, как ее обнаружили. И формально, во время дежурства, которое выпадало раз в неделю каждому сотруднику. Ты собираешь «эфирную папку» (все расшифровки сюжетов, заставки для диктора, репортажи), в шесть вечера отправляешь ее в «Останкино», где сидят заслуженные отставники. Часам к 10 вечера тебе звонили, и либо давали отмашку, либо заставляли править мелочи. Крупных правок не было и быть не могло. Потому что 

главными цензорами были не чекисты, а мы, продвинутые, все понимающие редакторы; это мы стерилизовали тексты. После нас оставалась смысловая пустыня. Но — лучше перебдеть…

Как происходило это перебдение? Однажды я уговорил свою начальницу (она сидела в главредовском кресле с 1953 года; Сталин доживал последние деньки) послать меня в командировку в Болшево, к великому поэту и переводчику Борису Заходеру. Я провел счастливый день, Заходер прочел под запись новые стихи, в том числе «Кот и лето», построенное на игре слов: «вот и нет котлеты». Вернувшись, я быстро все смонтировал и сдал.

Через час был вызван в кабинет начальницы.

Она сидела за большим столом, маленькая, сухенькая, гневная. И стучала кулачками. Как будто била в пионерский барабан.

Вы! Куда! Смотрите! Как! Вы! Могли! Пропустить!!!

Что пропустить?

Концовку. В стране не хватает мяса, а вы тут шутки будете шутить — с котлетой.

Борис Заходер. Фото из архива

Борис Заходер. Фото из архива

Но что Заходер, что нехватка мяса… Началась борьба с пьянством и алкоголизмом; из передачи про Михайловскую ссылку вырезали послание «19 октября 1825 года» — это же заздравный тост! Параллельно в издательстве «Художественная литература» нам с коллегой вымарали биографические справки о поэтах конца ХVIII столетия. Потому что в этих справках сообщалось: умер от пьянства, умер от пьянства, умер от пьянства; после цензурной редактуры все они умерли просто от смерти.

Дальше дело пошло чуть-чуть веселее. В 86-м я перебрался в толстый литературный журнал. С формальной точки зрения здесь уровней цензуры было семь: первым подпись ставил рядовой редактор, после него — завотделом, за ним ответственный секретарь. Вслед за ответсеком заместитель главного. Первый зам. Главный. И только после этого — набор отправляли в Главлит, то есть ведомство по охране гостайны. Если появлялась тема армии, добавлялся ГлавПУр, Главное политическое управление армии и флота.

Но тут история меня освободила от морального мучения перестройка вырулила в демократизацию. И началось соревнование между журналистами, работавшими в «толстяках»: кто радикальнее раздвинет цензурные границы и «протащит» что-нибудь совсем запретное. Вы печатаете «Котлован» Платонова, значит, ваш конкурент обязан продавить через запреты «Чевенгур». Вы не вырезали фразу из доклада Семашко о «зеленой жиже ленинских мозгов»; готовьтесь, что ваши коллеги поставят в номер антиленинское «Все течет» Василия Гроссмана.

Главлит еще не упразднили, однако он дышал уже на ладан. И тут произошло событие, сравнимое с разворотом в российской политике 2020-х. Газета «Советская Россия» напечатала полосную статью ленинградской преподши Нины Андреевой «Не могу поступаться принципами». Горбачев был в отъезде, на хозяйстве оставался Егор Лигачев, и андреевский пафос (мы потеряем все, если не остановимся вовремя) вдруг оказался востребован. Внутри редакций начался раскол; часть пламенных сторонников перестройки немедленно построились по новому ранжиру — и некоторые ответственные секретари стали отзывать готовые журнальные макеты, чтобы изучить их на просвет. Как бы чего не вышло. Лучше перебдеть, чем недобдеть.

Отказ от цензуры оказался хрупким и зыбким решением, при первом же удобном случае она вернулась.

«Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына в журнале «Новый мир»

«Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына в журнале «Новый мир»

В тот раз все обошлось; после трехнедельного вакуума газета «Правда» (суждения которой были многократно весомей «Совраски») напечатала другую статью, тоже на полосу. Все знали, что ее писал Александр Яковлев — главный идеолог перестройки. Сомневавшиеся прозрели; отшатнувшиеся встали в строй. Да что вы. Да как же. Да мы же.

А когда «Новый мир» наконец-то напечатал «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, Главлит обессмыслился. Если можно публиковать художественное исследование чекизма как системного и длящегося преступления, значит, можно всё. Что остается ГЛАВПУРУ с ГЛАВЛИТОМ? Они были распущены; тут и Советский Союз растворился в тумане.

Казалось, что никто и никогда не призовет к реанимации цензуры. Но недавняя статья Швыдкого (2025) продемонстрировала новую тоску элит по системе понятных запретов. По той простой причине, что потенциал необозначенной цензуры оказался выше, чем тотальная сила обозначенной. С ней, как ни странно, проще и во многом легче.

Но тут (переключаем тумблер, начинаем проповедь) нужно задать неприятный вопрос: а что вы делали до 2017 года? И ответить: я работал на государственном ТВ. Много сделал хорошего, что-то — плохое, но с цензурой я боролся вяло. Согласовывал с каналом героев и темы — за месяцы до предстоящих съемок. Выстригал непроходные фразы…

И что? Нужно было отказаться и уйти? Или остаться и биться за право несвободно говорить о свободе? Я не знаю. Что сделано, то уже сделано. Но дальше — нет, больше притворяться не готов. И записываюсь в уголок Дурова. Пусть на моем примере изучают, как не надо. Цензуровать свою историю не буду; начнем, как полагается, с себя.

* Признан Минюстом РФ «иноагентом».

URBI ET ORBI.
Cборник. Новое мышление для города и мира. Все права защищены, 2026, 18+

Сделано